Top Banner
КУЛЬТУРНАЯ ПАМЯТЬ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ КУЛЬТУРНЫХ КОДОВ 2008 Составление и общая редакция В. Ю. Михайлина Саратов – Санкт-Петербург 2008
81

Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

Apr 25, 2023

Download

Documents

Welcome message from author
This document is posted to help you gain knowledge. Please leave a comment to let me know what you think about it! Share it to your friends and learn new things together.
Transcript
Page 1: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

162

КУЛЬТУРНАЯ ПАМЯТЬ

ИНТЕРПРЕТАЦИЯ КУЛЬТУРНЫХ КОДОВ

2008

Составление и общая редакция В. Ю. Михайлина

Саратов – Санкт-Петербург

2008

Page 2: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

2

УДК 008. 001 (100) (082) ББК 71.04 (0) Я 43 К 90

Авторы:

Нестеров А. В., Трунев С. И., Тогоева О. И., Палеева Н. В., Михайлин В. Ю., Кирсанов Я. А.,

Белецкая Е. М., Гарсиа де ла Пуэнте И., Михайлин Н. В.

Редактор Е. С. Решетникова

Культурная память. Интерпретация культурных кодов: 2008 / Сост. и общ. ред. В. Ю. Михайлина. – Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2008. – 158 c. ISBN 978-5-89091-453-8

Данная книга – шестая в серии коллективных монографий исследовательского коллектива, работающего в рамках Лаборатории исторической, социальной и культурной антропологии и семинара «Пространственно-магистические аспекты культуры». Все шесть книг объединены общей темой («Интерпретация культурных кодов»); их основу составляют труды постоянных участников группы ЛИСКА, разрабатывающих комплекс гипотез в области антропологии, искусствознания и сравнительного литературоведения, который получил название «пространственно-магистического подхода». Кроме того, в книгу включен ряд методологически и тематически близких работ авторов, сотрудничающих с группой.

Для специалистов-гуманитариев, студентов и аспирантов гуманитарных специальностей и всех интересующихся данными проблемами.

© Авторы, 2008

3

Предисловие

Основой очередной книги из серии «Интерпретация культурных кодов» по традиции стали доклады, представленные на «Пирровых чтениях» (теперь уже пятых), проводившихся «Лабораторией исторической, социальной и культурной антропологии» (ЛИСКА) в мае 2007 года в Саратове. На этот раз объединяющей темой чтений и предложенной вашему вниманию книги является тема культурной памяти.

Книгу открывает статья А. В. Нестерова «Конструирование личности и набор “поведенческих масок” в елизаветинской Англии». На массе примеров из придворной жизни показана и проанализирована характерная для той эпохи интерференция приватного и личного пространств, а также своеобразие возрожденческой личности. Личность человека той эпохи носит «фасеточной» характер: человек в разных ситуациях может выбирать совершенно различные стратегии поведения («поведенческие паттерны»), нередко контрастные и даже, казалось бы, взаимоисключающие друг друга, однако при этом будет оставаться равен самому себе. Паттерны поведения формировались на основе своего рода exempla, предлагаемых культурной памятью. В каждой конкретной ситуации человек выбирал соответствующий этой ситуации код поведения, ориентируясь при этом на определенный культурный образец (например, рыцарь и прекрасная дама).

В статье С. И Трунева («Тела и вещи: идентичность памяти») тела и вещи рассматриваются с точки зрения запечатленной на их поверхности истории – знаков опыта или памяти (к которым относятся морщины, царапины, шрамы, татуировки и проч.). Индивидуальная история вещей и тел в современной культуре оценивается двояко. Как носители памяти они попадают в сферу притяжения искусства. Доопытное состояние тел и вещей становится идеалом рекламы. Манипуляции знаками опыта могут приносить те или иные символические или социально-экономические эффекты.

Продолжает книгу статья О. И. Тогоевой «Герой и его помощница. Об историческом бытовании сказочного мотива». Мотив героя и его помощницы наиболее четко прослеживается в сказке, но его также можно обнаружить во французском героическом эпосе XII–XIII вв. и в рыцарском романе. Однако эта схема является весьма и весьма продуктивной для описания реальных событий: используя основные сюжетообразующие элементы данного мотива, современники описывают, к примеру, истории взаимоотношений Карла VII и Жанны д’Арк, Николая II и Александры Федоровны, Джорджа Буша и Кондолизы Райс, Виктора Ющенко и Юлии Тимошенко. Устойчивость данной схемы коренится в ее мифологической природе: конкретное событие может быть воспринято и осмыслено при соотнесении с тем или иным мифологическим образцом, хранящимся в памяти общества. В критических ситуациях потребность в легитимации действий участников событий особенно возрастает и тем охотнее общественное сознание апеллирует к мифу.

Page 3: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

4

В статье Н. В. Палеевой «Конструирование русского национа-листического дискурса о “Других” в 1860-1917 гг.» материалом исследования стала пресса, а также дореволюционные учебники по истории. В категорию «Других» в это время попадают, в частности, еврейский и польский этносы – именно на анализе дискурсивных стратегий, используемых по отношению к этим народностям, и сосредотачивается исследовательница. Полякам и евреям приписывается целый ряд негативных качеств: жадность, хитрость, трусость и т.д. При этом в дискурсе о поляках на первый план выдвигается религиозная инаковость, а остальные качества ставятся от нее в зависимость; в случае же с евреями доминирующим и исходным признаком становится отказ от христианских ценностей – и в первую очередь стяжательство. Особое место в дискурсе о «Других» занимают телесные характеристики (например, хилое телосложение или зловонный запах тела), которые подтверждают и даже усиливают общее негативное впечатление от этноса. Более того, по степени нагнетения подобных телесных конструктов можно судить о том, насколько негативен дискурс об этносе.

Статья В. Ю. Михайлина «Ре-актуализация устойчивых культурных кодов в «наивном» романе Н. Островского “Как закалялась сталь”» посвящена анализу «осколков» дискурсивных традиций в указанном романе: эпической, романтической, «колониальной». Исследователь рассматривает протагониста романа, Павку Корчагина, как героя, по сути своей, эпического, кроме того представляющего такой устойчивый литературный тип как reluctant lover («сопротивляющийся любовник»). Эротическая тема, обильно представленная в романе, носит подростковый, «волчий» характер. По отношению к крестьянству – объекту выраженной авторской ненависти – то и дело проскальзывают отчетливые элементы «колониального» дискурса о «туземцах». Выраженный антиклерикализм, в свою очередь, является одним из ключей к наиболее явному литературному источнику романа – к «Оводу» Э. Войнич. В. Ю. Михайлин считает «Как закалялась сталь» продуманным пропагандистским проектом по созданию «большевистского “Овода”» - притом, что сама фигура автора (наравне с фигурой протагониста) есть неотъемлемая часть этого проекта.

Я. А. Кирсанов в статье «В. И. Чапаев – маргинальный герой в контексте нормативной эпохи (на материале романа Д. Фурманова)» рассматривает образ Чапаева в контексте легитимационных стратегий новой правящей элиты. Одной из таких стратегий была работа с культурной памятью формирующейся нации. Новое содержание облекалось в закрепленные в культурной памяти архаические формы героического эпоса. Так, Фурманов выстраивает судьбу Чапаева по стандартному эпическому шаблону: «чудесное» рождение – подвиги – героическая смерть, при этом герой не меняется на протяжении всего повествования. В тексте всячески подчеркивается маргинальность Чапаева и его отряда, а также акцентируется «народность» героя. Фактически, из «реального» Чепаева Фурманов создает «сказочного», идеального персонажа – ведь именно «такой герой мог успешно закрепиться в культурной памяти», а также выполнить ряд

5

прагматически значимых функций: педагогических (став образцом для молодежи), идеологических (закрепив к культурной памяти идеологически правильный образ гражданской войны), политических (оттянув на себя внимание с опальных полководцев). Смерть героя «фиксировала конец героической эпохи и сакрализовала установление нового режима».

В статье Е. М. Белецкой «Песенный фольклор как устная форма социокультурной памяти» речь идет о песенных традициях казачества – как с точки зрения картины мира казаков, так и с точки зрения миметических приемов. Специфика казачества как субэтноса отразилась в исторических, военно-бытовых песнях, в обрядовом фольклоре. Заслуживают внимания и песни, созданные на стыке фольклорной и литературной традиций, а также «оказаченные» сюжеты. Актуальность содержания и типичность фольклорной формы способствовали закреплению тех или иных песен в культурной памяти казаков. Тексты песен, предназначенных для устного восприятия и запоминания, как правило, стабильны, однако есть песни, сама структура которых располагает к импровизации. В статье отмечается литературное влияние на казачий фольклор. Смешение устной и письменной традиций, смена одной традиции на другую приводят к «нарушению законов устно-поэтического творчества», к сбою «привычных механизмов памяти»: песни записывают или используют в качестве песенника фольклорный сборник. Таким образом, способ сохранения культурного наследия изменяется: песни продолжают исполняться устно, но при этом нередко письменно фиксируются. Традиция сохраняется и транслируется не только фольклорными коллективами, выступающими вживую, но и посредством электронных носителей.

В статье «“Повесть временных лет” в контексте структуралистского подхода к индоевропейской традиции» И. Гарсиа де ла Пуэнте анализирует древнерусский летописный источник в свете концепции Жоржа Дюмезиля об иерархически организованной трехфункциональной структуре архаических индоевропейских сообществ (F1, F2, F3, то есть жреческая, воинская и хозяйская функции), а также идеей Ника Аллена, дополнивших структуру Дюмезиля еще одной функцией: F4 – в ее положительном (F4+) и негативном (F4-) регистре. К четвертой функции относятся маргинальные элементы, либо находящиеся вне общества (F4-, например раб), либо вознесенные над обществом (F4+, например король). Указанные функции составляют пентадную структуру, которую исследовательница обнаруживает в ПВЛ: в сюжете о смерти Игоря и следующей за ней мести Ольги древлянам, а также в списке первых шестерых киевских князей (Олег Святославович не подпадает под эту классификацию ввиду почти полного отсутствия о нем каких-либо сведений). И в том, и другом случае, мы видим сходную структуру, где трем основным функциям предшествует функция F4-, а закрывает их F4+. Исследовательница полагает, что материал был организован в пентадную четырехфункциональную структуру при записи в ПВЛ, и эта структура оказалась довольно продуктивной для изображения прошлого.

Page 4: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

6

Завершает книгу статья Н. В. Михайлина «Забыть нельзя запомнить: отказ от культурной памяти как подростковая поведенческая стратегия («Над пропастью во ржи» Дж. Д. Сэлинджера и «Благотравозелье» Ш. Макбрайда)». Романы о конфликтном и противопоставляющем себя обществу персонаже-подростке сформировали в американской литературе целую традицию, и автор на материале двух вышеназванных текстов, созданных с интервалом в более чем пятьдесят лет, прослеживает некоторые ее черты. Теоретико-методологической базой исследования стала концепция групповой памяти французского социолога Мориса Хвальбакса, в частности его труд «Социальные рамки памяти». Интересный анализ целого ряда отдельных эпизодов, сопровождается выводами о том, что социальная неадекватность и коммуникативная неуспешность подростковых персонажей обусловлена их неполной причастностью к коллективной памяти тех или иных социальных групп.

В приложении помещена статья В. Ю. Михайлина «Потомок русских крестьян в стихии постсоветского рынка», название которой несколько обманчиво. Чтобы понять логику поведения «современного российского человека» в условиях «современного российского рынка», утверждает автор, необходимо понять, как вел бы себя в этих условиях русский крестьянин, причем «оторванный от земли и вырванный из привычного культурного и социального уклада», ибо подавляющее большинство современного городского населения России горожанами является в лучшем случае во втором-третьем поколении. Город для бывшего крестьянина, лишенного привычной вписанности в широкую систему семейных и соседских связей, – пространство сугубо маргинальное, где «каждый сам за себя». Две основные составляющие культурной памяти современного российского горожанина – это, в первую очередь, «природная» память, идущая от предков-крестьян, и, во вторую, память «благоприобретенная», воспроизводящаяся в рамках го-родского, «образованного» сообщества. Причем собственно «крестьянская» память, не осознающаяся более индивидом как «своя», актуальная, про-должает определять его поведенческие стратегии в городском пространстве.

Тематика, так или иначе связанная с культурной памятью, остается одним из приоритетных направлений работы Лаборатории, и мы надеемся, что в ближайшем будущем это найдет отражение в дальнейших наших публикациях.

Е. Решетникова

7

Антон Нестеров

Конструирование личности и набор «поведенческих масок» в елизаветинской Англии

Обращаясь к иным эпохам, мы поневоле видим их иначе, чем современники. Мы вооружены иным культурным опытом, видим сквозь иную оптику, а это деформирует некоторые детали: очевидное становится неясным и затемненным, в результате мы склонны вчитывать в некие исторические ситуации смыслы, изначально им чуждые. Волей-неволей мы проецируем на прошлое самих себя – наше мышление, наши реакции. Мы склонны забывать, что наши поведенческие парадигмы порождены кодами, присущими именно нашей, современной культуре, – и отличны от поведенческих кодов иных эпох. При этом всякий такой код рожден памятью данной культуры о самой себе – и опирается на прошлое, но прошлое в достаточной степени вымышленное, сконструированное в угоду сегодняшнему дню. Данная работа – попытка показать сам характер «зазора», существующего между нашими стереотипными представлениями об определенной эпохе (в данном случае – елизаветинской Англии) и ее реалиями. В мемуарах сэра Джеймса Мелвилла, приехавшего в 1564 г. с посольством от Марии Стюарт Шотландской ко двору Елизаветы I Английской для переговоров о возможном браке вдовствующей Марии с кем-то из английских лордов, после чего, со временем, она унаследует английский престол, приведен следующий эпизод. Желая продемонстри-ровать свою искреннюю приязнь к шотландской кузине, Елизавета, в знак доверия к ее послу, показала сэру Мелвиллу свою коллекцию миниатюр. Она провела Мелвилла через анфиладу дворцовых покоев Уайтхолла в свою опочивальню и

…открыла секретер, где лежало множество миниатюр, завернутых в бумагу, на которой почерком самой королевы написаны были имена всех, кто изображен на портретах. Первым она достала портрет, на обертке которого было написано “Лик моего лорда”. Держа в руке свечу, я придвинулся ближе, чтобы рассмотреть, чей портрет назван таким образом. Королева явно испытывала колебания, показывать ли мне его; однако явленное мной настойчивое желание взяло вверх и я обнаружил, что это – портрет графа Лейстера. Я выразил готовность отвезти эту миниатюру домой, моей госпоже; однако королева отклонила эти притязания, ссылаясь на то, что она располагает лишь одним-единственным портретом графа. Тут я заметил Ее Величеству, что у нее рядом – сам оригинал, ибо видел, как Лейстер на другом конце комнаты беседует с Госсекретарем Сесилом. Следом королева достала портрет моей госпожи и поцеловала его, а я осмелился поцеловать руку ей, чтобы засвидетельствовать мою великую любовь к той, что послала меня сюда. После этого королева показала прекрасный рубин, размером не меньше теннисного мячика. Я заметил, что в знак своей приязни она могла бы послать моей госпоже этот рубин или портрет графа Лейстера. Ответ Ее величества был следующим: если

Page 5: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

8

моя королева будет следовать ее советам, то со временем к ней перейдет все, чем сейчас владеет она сама; после паузы она объявила о решении послать моей госпоже, в знак своего расположения, прекрасный бриллиант1. (Илл.1.)

Обратим внимание: всю эту сцену Елизавета выстраивает подчеркнуто-доверительно – она проводит посла в самое сердце дворца, в свою опочивальню, демонстративно колеблется, показывать ли гостю миниатюру, тем самым давая ему понять, насколько она ей дорога (по своей ценности миниатюра приравнена к рубину размером с теннисный мячик, но в этой сцене она выступает как сокровище большее, чем драгоценный камень – как некое интимное сокровище Елизаветы). По сути, пригласив посла осмотреть ее коллекцию миниатюр, королева приглашает сэра Мелвилла к своеобраз-ному исповедальному откровению с ее стороны. Откровение это тем более необычно, что в качестве самого интимного сокровища Елизавета демонстрирует Мелвиллу портрет графа Лейстера… переговоры о браке которого с Марией Стюарт – цель приезда сэра Мелвилла в Англию. Но важно, что при этой подчеркнуто доверительной сцене присутствуют посторонние – Госсекретарь Уильям Сесил, лорд Берли и… сам граф Лейстер. Доверительность и приватность становятся частью тонко выстроенного спектакля, что понимают все его участники. Для нас важно особое соотношение частного и публичного, присущее той эпохе, о котором свидетельствует эта сцена. Отметим пока, что своеобразным маркером зоны интимного выступает здесь миниатюра. А теперь прочтем, держа в памяти эту сцену, начало одного из самых знаменитых стихотворений Донна – «Шторм. Послание Кристоферу Бруку»:

Thou which art I, (’tis nothing to be soe) Thou which art still thy selfe, by these shalt know Part of our passage; And, a hand, or eye By Hilliard drawne, is worth an history, By a worse painter made; and (without pride) When by thy judgment they are dignifi’d, My lines are such…

[Тебе, который есть я (<хотя в мире> нет ничего, что было бы подобным) / Тебе, который, при всем том, есть ты сам, – и само это есть свидетельство расстояния, нас разделяющего; и <как> одна лишь рука иль зрачок, / нарисованные Хилльярдом, стоят <большого> исторического полотна, / нарисованного худшим, чем он, художником; (без гордыни), / когда расценишь, чего достойны, / эти строки…]

Донн с первой же строки декларирует особо доверительные отношения с адресатом послания2, строя «Шторм» как речь, обращенную к ближайшему

1 [Memoirs of Sir James Melville: 94]. Здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, перевод наш. – А.Н.

9

из друзей, то есть – как разговор в высшей степени частный. И упоминание здесь имени Николаса Хилльярда, лучшего, непревзойденного миниатюриста той эпохи подчеркивает эту авторскую установку на приватность «беседы», ибо миниатюра как живописный жанр существовала именно в «зоне приват-ности». Если портрет маслом писался, как правило, в полный рост и представлял модель в ее роли «публичного человека», при всех регалиях и символах, присущих ей как «государственному деятелю, воину, придворному фавориту», то миниатюра ограничивалась изображением лица, плеч, иногда – рук и представляла модель в роли «возлюбленного или возлюбленной, жены, близкого друга»3. Как говорит в «Трактате об искусстве миниатюры» художник и ювелир Николас Хилльярд (илл. 2),

…сии малые изображения весьма подходящи для того, чтобы служить людям благородным, будучи размерами невелики, а манерой изображения – весьма приватны, они есть портреты или изображения самих владельцев, людей, равных им своим положение и тех, кто особо им интересен…4 (выделено нами. – А.Н.).

Миниатюра была призвана напоминать владельцу о том, кто на ней изображен – часто она выступала даром, признанном подчеркнуть привязанность5 и особые узы, соединяющие получателя и дарителя6. Но важно, что при всей «установке на приватность» «Шторм» был едва ли не самым известным при жизни поэта стихотворением Донна, о чем мы знаем по количеству дошедших до нас списков этого послания. Тем самым, публичное и частное взаимодействуют в этом донновском стихотворении столь же парадоксально, как и в упомянутой выше сцене между королевой Елизаветой и Джеймсом Мелвиллом. Приведем еще одну историю, которую анализирует в своей книге «Эстетика культуры» специалист по социальной истории Ренессанса Патриция Фумертон7, отталкиваясь от анекдота, рассказанного Уильямом Брауном в одном из писем графу Шрюсбери:

…как я слышал, юная леди Дерби носила на цепочке, спрятав на груди, портрет, заключенный в изящный медальон, королева же, заметив это, поинтересовалась, что это за прекрасная работа: леди Дерби всячески извинялась, только бы не показывать свой медальон, но королева им завладела, открыла – и обнаружила, что то [портрет] Госсекретаря [Сесила] – тогда, выхватив медальон, закрепила его на туфле, и долго с ним так ходила, потом она взяла его и застегнула

2 Отметим, что стихотворные тексты Донна в принципе адресованы «избранным» – «To the Understanders», «тем, кто понимает», как то было сформулировано в обращении к читателям, открывавшем книгу стихов, изданную после его смерти. 3 [Mercer 1962: 196]. 4 [Hilliard: 65]. 5 [Gaunt: 1980: 40]. 6 Отчасти сходные функции выполняли в XVIII–XIX вв. при русском дворе табакерки с портретом государя, подносимые как награда в ознаменование некоей заслуги одариваемого перед императором или страной. Заметим, что генетически эти табакерки восходят именно к медальонам с вмонтированным в них миниатюрным портретом. 7 [Fumerton 1991].

Page 6: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

10

на локте, и носила какое-то время там; и когда Госсекретарю передали эту историю, он сочинил стихи и пригласил [лютниста] Хейлза, чтобы спеть их во внутренних покоях [королеве]…8 Комментируя эту сцену, Патриция Фумертон подчеркивает: нежелание

леди Дерби показывать медальон никак не связано с тем, что миниатюра внутри него может как-то ее скомпрометировать: Роберт Сесил приходится леди Дерби дядей, и медальон с портретом – подарок не возлюбленного, а близкого родственника. Но дело в том, что эта миниатюра принадлежит леди и является «частью ее внутреннего я, ее личной тайной, которую она согласна открыть лишь тем, кого выбрала сама. Елизавета же, настаивая на том, чтобы ей показали содержимое медальона, вторгается в личное пространство леди Дерби»9. Но особенно для нас интересно то, что узнав эту историю, ее невольный герой, Роберт Сесил, граф Солсбери (которому на тот момент 35 лет!), сочиняет королеве (которой 69 лет) любовные стихи, а любимый тенор королевы Роберт Хейлз исполняет их ей под лютневый аккомпанемент, ибо королева продемонстрировала свою особую приязнь к графу. Перед нами, по сути, следующая цепочка событий: королева вторгается в частное пространство своей фрейлины – и, пользуясь этим пространством, находясь в «зоне приватности», публично демонстрирует личное отношение к графу, что побуждает того на ответный шаг: публично (исполнение любовных стихов графа происходит в его частных покоях, но становится известным всему дворцу) заявить о своих «чувствах» к королеве (илл. 3). Мы сталкиваемся здесь со своеобразной интерференцией интимно-личного и публичного, их постоянным (при этом нарочитым, носящим демонстративно-театрализованный характер, как игра королевы с медальоном в этой истории) перетеканием одного в другое.

Вспомним, чем была дворцовая жизнь в ту эпоху. Сама архитектура дворца (как и стремящаяся повторить ее в миниатюре архитектура поместья благородного человека), со сквозными анфиладами просматриваемых насквозь комнат, как раз в это время приходящая на смену архитектуре замковой, где многие комнаты отделялись от центральной залы закры-вающейся дверью, была ориентирована на предельную публичность жизни его обитателей. Дворец – пространство для экспозиции жизни монарха придворным (которые олицетворяют при этом всех его подданных, представительствуя за них), личные королевские покои были не помещением, куда монарх удалялся, чтобы побыть одному, а помещением, доступ в которое был открыт лишь кругу особо приближенных придворных и ближайших советников: мы видим, что в опочивальне Елизаветы при ее беседе с Мелвиллом присутствуют Госсекретарь и граф Лейстер. Тем самым, уход монарха вглубь дворцовых покоев, в личные апартаменты был не удалением от государственных дел, а скорее наоборот, погружением в наиболее важные из них. 8 [Lodge: 146–147]. 9 [Fumerton 1991: 76].

11

Приведем еще одну характерную историю. В 1597 г. сэр Роберт Кэри, уязвленный тем, что долгое время ему не выплачивалось положенное жалованье королевского наместника в Ист Марчез, прискакал в резиденцию Елизаветы I в Теобальдс, в графстве Хартфортдшир, и потребовал аудиенции у королевы. Госсекретарь Роберт Сесил и брат сэра Кэри – в ту пору гофмейстер королевского двора – настойчиво уговаривали его немедленно покинуть королевскую резиденцию, покуда Елизавета не узнала об этом визите и не прогневалась. Однако приятель Роберта Кэри, Уильям Киллигрю, предложил иной план. Он сообщил Елизавете, что Кэри «не видел ее уже год, если не более, и просто не в силах вынести того, что столь долго лишен счастья лицезреть государыню; он примчался со всей возможной скоростью, чтобы взглянуть на Ваше Величество, поцеловать Вам руку – и немедленно вернуться назад»10. Кэри был принят – и ему были выплачены причитающиеся деньги. Мы опять видим здесь странную интерференцию приватного (личное поклонение королеве) (илл. 4) и публичного (верность короне и несение службы). Публичное и частное пространство проникают здесь друг друга так, что, по сути, не остается ни сугубо частного, ни публичного в чистом смысле этого слова, ибо публичность такого типа требует не отстранения от личностного «я», а, наоборот, его предельного вовлечения в общественный спектакль.

Эпоха рубежа XVI–XVII вв. обладала достаточной долей саморефлексии, чтобы отдавать себе в этом отчет. Так, Гоббс в «Левиафане» пишет: «Личность есть то же самое, что актер, действующее лицо – как на сцене, так и в обычной беседе» (английский здесь звучит еще ярче: «Person is the same that an Actor is, both on the Stage and in common Conversation" (Leviathan, 1.16.217). Интересно, что с прагматиком Гоббсом здесь смыкается один из лучших английских проповедников той эпохи, Ланселот Эндрюс, епископ Винчестерский (1555–1626), писавший, что личность рождена «всеми теми влияниями, что создают неповторимость формы, облачения или маски, которые и творят человека в его неповторимости»11 (курсив наш. – А. Н.).

Маски эти могут сочетаться самым причудливым образом. В 1592 г. фаворит Елизаветы I (илл. 5), сэр Уолтер Рэли (илл. 6), сочетается тайным браком с фрейлиной ее величества Елизаветой Трокмортон12, после чего отплывает в морскую экспедицию к берегам Америки. Однако тайна брака всплывает наружу. В елизаветинской Англии если супружеский союз не был заключен публично, начиналось расследование: давать разрешение на брак дворянам было прерогативой монарха, и нарушителей ждала серьезная кара. Дело в том, что таким образом Корона могла контролировать заключение семейных альянсов и блокировать те из них, что угрожали стабильности престола. По сути, разрешение на брак, даваемое властелином, было 10 [Memoirs of the Life of Robert Carey: 76–77]. 11 [Andrewes: 330]. 12 Дата бракосочетания оспаривается некоторыми исследователями – см., в частности: [Lefrance 1956].

Page 7: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

12

средством политического контроля, хотя официально эта практика считалась заботой о морали подданных.

Джонатан Голдберг пишет: «…брачные союзы заключались между семьями; брак служил средством урегулирования дипломатических отношений <…> Частная жизнь, с присущей ей приватностью, вовсе не рассматривалась как ценность, а само это понятие не имело ни малейшего отношения к семейной жизни: бедняки всей семьей ютились в одной комнате, те же, кто побогаче, существовали в пространстве, отданном на обозрение челяди, посетителей, просителей, придворных и т.д. <…> Представление о «самости» ренессансный человек извлекал из неких внешних матриц… Семья же понималась как часть большого мира, как малое социальное образование, строительный кирпичик общества… Эротические отношения существовали в гораздо большем социальном контексте и были ему подчинены. Мы знаем, что браки по любви, конечно, случались… Но сами их последствия, носившие обычно катастрофический характер для социального статуса вступающих в брак, свидетельствуют, как строг был контроль»13.

Характерно, что эссе «О любви» Фрэнсис Бэкон начинает фразой: «Любви больше подобает место на театральных подмостках, нежели в жизни»14.

Королева посылает за Рэли корабль, сэра Уолтера арестовывают, доставляют в Лондон и сажают в Тауэр. При дворе влияние Рэли, происхо-дившего из бедного провинциального дворянства, зиждилось исключительно на его личных качествах и не было подкреплено семейными связями и родственными обязательствами – он был одиночкой: ярким, умным, но не имевшим за собой ни поддержки аристократических родственников, ни какой-либо придворной партии15. Гнев королевы должен был иметь для него самые катастрофические последствия. И стратегия, избранная Рэли в этой ситуации, напоминает ту, что была предложена Уилльямом Киллигрю сэру Роберту Кэри, когда последний хотел получить выплаты, положенные ему как королевскому наместнику в провинции, и разыгрывал для этого роль рыцаря, пылко обожающего свою даму. В Тауэре Рэли (илл. 7) принимается сочинять посвященную королеве страстную любовную поэму16, в которой горько сетует на потерю расположения Ее Величества.

У нивы сжатой колосков прошу – Я, не считавший встарь снопов тяжелых; В саду увядшем листья ворошу; Цветы ищу на зимних дюнах голых… <…> Я знать не знал, что делать мне с собой, Как лучше угодить моей богине:

13 [Goldberg 1989: 86]. 14 [Bacon]. 15 См.: [Нестеров 1997а]. 16 О датировке этого текста («Океан к Цинтии. Песнь XI») см.: [Tashma-Baum 2004].

13

Идти в атаку иль трубить отбой, У ног томиться или на чужбине, Неведомые земли открывать, Скитаться ради славы или злата… Но память разворачивала вспять – Грозней, чем буря паруса фрегата17. (Пер. Г. Кружкова)

Как и в случае с Робертом Кэри, королева вряд ли могла (особенно

учитывая недавно заключенный Рэли брак) поверить в предельную искрен-ность сэра Уолтера. Тем более что параллельно с сочинением поэмы Рэли вел вполне прагматичные переговоры о своем освобождении с Робертом Сесилом, недвусмысленно предлагая расплатиться за свое освобождение звонкой монетой – долей добычи, которую захватила корсарская флотилия Рэли. Дело в том, что флотилия Рэли захватила и привела в Дартсмут испанский каррак «Madre de Dios» с 500 000 тонн ценнейшего груза. На борту корабля находилось «537 тонн18 специй, 8500 центнеров19 перца, 900 центнеров гвоздики, 700 центнеров корицы, 500 центнеров ванили, 59 центнеров лепестков мускатного дерева, 59 центнеров мускатного ореха, 50 центнеров смолы бензойного дерева, 15 тонн черного дерева, два больших распятия и иные ювелирные изделия, инкрустированные бриллиантами, а также шкатулки с мускусом, жемчугом, янтарем, набивные ткани, шелка, слоновая кость, ковры, серебро и золото»20. Достаточно сказать, что после распродажи этих трофеев в Англии на несколько лет упали цены на шелка и специи21. Королева выступала одним из акционеров корсарской флотилии, снаряженной Рэли, и ей полагалась соответствующая доля добычи. Проблема была в том, что посланный в Дартсмут представитель казначейства не был даже допущен на борт для оценки груза, и ему было объявлено, что доля королевы составляет около 10 000 фунтов, тогда как даже прикидочная стоимость груза «Madre de Dios» позволяла рассчитывать на сумму, как минимум, вдвое большую. И вот Рэли пишет сэру Уильяму Сесилу, лорду Бёрли из Тауэра:

К Вашему вящему удовольствию, милорд: сэр Джордж Кэрью договорился

со мной касательно того, как Ее Величество может получить доход от каррака, каковое предложение было сделано мною раньше. Право слово, мною движет не стремление приписать себе какие-то заслуги, а лишь надежда обрести свободу и, возможно, благосклонность Ее Величества… Вкратце сообщаю Вам милорд: из пятисот тысяч тонн груза на борту судна Ее Величеству принадлежит лишь тысяча сто тонн, < что составляет> в денежном

17 [Кружков: 262–263]. 18 Короткая тонна, равная 907, 2 кг. 19 Речь идет об английских центнерах, равных 112 фунтам, или 50, 8 кг. 20 [Andrews 1964: 115]. 21 [Winton 1975: 128].

Page 8: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

14

выражении восемнадцать тысяч фунтов, причитающихся Ее Величеству, но к ним еще следует полторы тысячи фунтов компенсации, в каковую сумму обошлось Ее Величеству снаряжение двух кораблей… Окончательная же прибыль Ее Величества от экспедиции составляет одну десятую часть <от общей добычи>, а от двухсот тысяч фунтов (так я оцениваю стоимость <груза> каррака) это составит лишь двадцать тысяч фунтов, ибо я знаю, что Ее Величество не станет отчуждать права у своих подданных <…> Если бы Ее Величество организовала это плавание, взяв все издержки на себя, оно обошлось бы ей в сорок тысяч фунтов, тогда как экспедиция стоила ей лишь полторы тысячи, не считая двух ее кораблей. Вместо двадцати тысяч фунтов <причитающейся Ее Величеству добычи> я подношу сто тысяч, не задевая никого <из тех, кто выступал организаторами экспедиции>, а поступаясь лишь своими интересами, что надеюсь, будет сочтено <проявлением> исполненного глубокой веры и искреннего желания услужить ей. Восемьдесят тысяч фунтов – это более чем когда-либо случалось кому-то преподнести Ее Величеству в дар. Если Богу было угодно их мне ниспослать, я надеюсь, Ее Величество соизволит их принять по своей великой доброте22.

На следующий день после этого письма королева подписывает приказ об освобождении Рэли23. Здесь мы можем видеть, что с разными партнерами по коммуникации Рэли выбирает разные стратегии поведения: с лордом Бёрли он откровенно торгуется, с королевой же ведет себя как отвергнутый влюбленный. Но все эти действия направлены на достижение единого результата: ему надо получить прощение за тайный брак, лично задевающий королеву. При этом Елизавета знает как об адресованной ей поэме, так и о предлагаемой Рэли сделке. Казалось бы, одно несовместимо с другим. Но в итоге Рэли получает чаемую свободу – как Роберт Кэри получает причитающееся ему жалованье. Елизавета не была столь тщеславна, чтобы не видеть истинных, прагматичных мотивов своих подданных, однако в обоих случаях она принимает их «игру», не объявляя ее лицемерием. И Рэли, и Кэри в соответствующей ситуации просто выбирают определенный код поведения, ориентируясь на соответствующий культурный образец: рыцарь и прекрасная дама. И несмотря на то что сама ситуация, в которой они этот образец «разыгрывают», лежит в совершенно иной плоскости, их поведение принимается партнером – и, более того, определяет его рисунок поведения. Здесь действия сторон каждый раз строятся как маленький спектакль внутри определенного поведенческого сценария-парадигмы и в рамках этого сценария рассматриваются как совершенно легитимные. Следующая интеракция может предполагать совершенно иной сценарий – и иной рисунок ролей. Маски легко меняются – порой на взаимоисключающие, но это не порождает сбоя в восприятии партнера. А из этого следует, что мы имеем дело с совершенно иными представлениями о единстве личности: для той эпохи личность человека носит «фасеточный» характер – она сложена из отдельных изолированных поведенческих паттернов, диктуемых данной

22 [Raleigh, Letters: 78–79]. 23 [Raleigh, Letters: 80, ltr. 1, fn. 1].

15

ситуацией и успешных в той мере, в которой партнер по общению считывает этот паттерн и готов его принять. В некоторых случаях такого рода поведенческие паттерны едва ли не декларативно предлагаются партнеру.

С этой точки зрения любопытно взглянуть на такой популярный при елизаветинском дворе род развлечений, как маски – театральные постановки с участием придворных, разыгрываемые в присутствии королевы. Чаще всего в основу той или иной маски клался мифологический или квази-исторический сюжет, который легко «прочитывался» как аллегория актуальной политической ситуации в королевстве – по сути, это была попытка повлиять на королеву, склонить ее к той или иной линии поведения, предложив «освященный веками образец». Нередко маски не только служили своеобразным средством легитимации позиций «постановщиков», но и, в известной степени, управляли позициями зрителей. Одним из инструментов елизаветинской пропаганды были поездки по стране, когда королева покидала свой двор и в качестве гостьи являлась ко дворам вельмож, а те принимали ее как владельцы данных земель, которые, в итоге, и образуют страну. Принимающие королеву дворяне старались всячески развлечь королеву, устраивая в ее честь пышные праздники, грандиозные театральные постановки и т.п. При этом далеко не всегда оказанная им честь – посещение Елизаветой I их замка или поместья – вызывала у хозяев глубокую радость. Сэр Генри Ли (илл. 8), долгое время бывший одним из самых близких к Ее Величеству вельмож, в 1590 г. оставил двор и безвылазно осел в своем поместье Дитчли в графстве Оксфорд. Когда в 1592 г. его известили о том, что во время «объезда страны» королева собирается навестить «своего доброго рыцаря» (Генри Ли многие годы занимался организацией королевских турниров), он с горечью заметил, что этот визит грозит ему разорением – в лучшем случае24. У сэра Генри были весьма серьезные основания опасаться приезда королевы: дело в том, что после смерти жены в 1590 г., он жил в поместье со своей любовницей, Энн Вавасур – в свое время вовлеченной в скандал, связанный с тем, что, будучи фрейлиной двора, она родила вне брака сына от Эдварда де Вира, графа Оксфорд. Одного факта незаконной связи было достаточно, чтобы навлечь гнев королевы на голову сэра Генри, а учитывая репутацию леди Энн в глазах Елизаветы I – хозяину Дитчли было о чем беспокоиться. Маска, представленная королеве в Дитчли, была призвана притушить возможный гнев королевы, а вернее – внутри представления предложить королеве такую роль, приняв которую, она не имела бы потом возможности излить свой гнев на хозяина. На въезде в Дитчли королеву встречал Страж Врат. Страж предупреждал, что стоит на границе владений, где забыли о том, что такое счастье. Рыцари, живущие в этих землях, погружены в меланхолию, ибо они

24 [Stone 1965: 78].

Page 9: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

16

посвятили себя беззаветному служению Прекрасным Дамам, но, увы, эти Дамы непостоянны в выборе возлюбленных, и рыцари исстрадались. Тут перед королевой являлись две аллегорические фигуры – Постоянство и Легкомыслие (то есть – Непостоянство) – и устраивали публичный спор, где каждая из сторон приводила свои аргументы, – покуда Легкомыслие не объявляло, что признает свое поражение: лицезрение королевы, в которой воплощена добродетель Постоянства, воочию убеждает, сколь Постоянство выше Легкомыслия. Вся эта сцена изящно обыгрывала девиз Елизаветы: «Semper eadem» – «Всегда та же», одновременно указывающий на девственность королевы, то, что ей удалось удержать победу над временем, и то, что она всегда верна своим принципам. По сути, разыгрывая эту маску перед королевой, когда она въезжала в поместье, сэр Генри Ли обеспечивал лояльность Елизаветы в отношении его и леди Энн; королева теперь не могла выйти из предложенной ей роли – ведь если ее добродетели столь велики, что само ее присутствие исправляет любую кривду, то сама она ни в коем случае не должна предпринимать никаких действий в отношении того, что не соответствует ее представлениям о морали, иначе под сомнение будут подставлены ее совершенства.

Известна история о том, как Уолтер Рэли, чувствуя, что теряет располо-жение королевы, прилюдно изображает из себя безумца, лишившегося рассудка из-за неразделенной страсти, но при этом доводит до сведения королевы, что его безумие следует определенному образцу. Сэр Артур Горджес, близкий друг Рэли, – явно по его просьбе – пишет Сесилу: «Я опасаюсь, сэр У. Рэли вскорости превратится в Неистового Роланда, если прекрасная Ангелика и дальше будет питать к нему неприязнь»; главное в этом письме – в постскриптуме: «Мне бы хотелось, чтобы Их Величество об этом знали»25. Дошел до нас и рассказ о том, как поэт Эдмунд Спенсер несколько часов дожидался аудиенции у своего покровителя Филипа Сидни. Наконец, протомив посетителя несколько часов в приемной, Сидни соизволил к нему выйти: да, он знал, что его ждут, но не мог оторваться от чтения «Королевы фей»26 – написанной Спенсером! Современное сознание склонно трактовать эту ситуацию как демонстративное аристократическое пренебрежение по отношению к тем, кто стоит ниже на социальной лестнице: в жилах Сидни текла королевская кровь, тогда как Спенсер был всего лишь сыном купца, занятого розничной торговлей платьем. Но возможна и иная интерпретация: Сидни подчеркнуто вел себя со Спенсером как поэт – с поэтом. Очарованный «Королевой фей», он забыл о реальности – это ли не высшая похвала автору поэмы! То, что в одной парадигме прочитывается как унижение, в другой превращается в апологию. Вспомним здесь шекспировского «Гамлета». Поведение принца с теми, кто окружает его в Эльсиноре, строится именно на «фасеточном» принципе:

25 [Greenblatt 1973: 76–77]. 26 [Kernan 1979: 18].

17

с Горацио, Полонием, Лаэртом, Розенкранцем и Гильденстерном, и другими он каждый раз разыгрывает определенную интермедию, диктуемую только данной ситуацией и почти никак не связанную с тем, как он проявлял себя в предшествовавший этой ситуации момент. За патиной времени мы не всегда различаем острую актуальность, которой проникнуты шекспировские пьесы: каким бы парадоксальным ни показалось это сравнение, «Гамлет» был не менее «злободневен», чем «Отцы и дети» Тургенева.

Само «фасеточное» сознание и обуславливаемый им выбор линии поведения в каждой ситуации не в последнюю очередь связаны с тем, что английской жизни той поры была присуща очень сильная социальная динамика, когда сотни людей стремительно всходили по социальной лестнице – а значит социальный опыт, приобретенный ими в детстве и юности внутри той среды, выходцами из которой они были, переставал работать, и они нуждались в усвоении новых типов поведения, часто – контрастных по отношению к тем, которые были привиты им изначально. Так, Томас Мор, сын лондонского адвоката, пусть даже весьма успешного, но – живущего с судебных гонораров, возводится в рыцарское достоинство, становится спикером Палаты общин, а затем и лорд-канцлером и доверенным лицом Генриха VIII. Спенсер – сын мелкого купца – получает пожалованные ему Короной солидные земельные владения в Ирландии – континентальной колонии Англии – и становится уважаемым джентльменом-землевладельцем. Кристофер Марло – сын сапожника – получает степень в Кембридже. Шекспир – сын перчаточника – получает личный герб и покупает второй по величине дом в родном городе27.

С другой стороны, эта специфика «фасеточного» сознания обуславливалась еще и тем, что дворянин, служащий королю, жил в мире контрастов, где часто приходилось совершать стремительный переход от роскоши двора к грязи военного бивуака, от комфортной жизни в поместье – к тяготам дороги с ее опасностями, неустроенностью, или к странствию по бушующему морю, чреватому столкновением с пиратами. Для человека той эпохи особое значение имело благоприятное или неблагоприятное стечение обстоятельств: карьера, личное благо зависели от прихоти патрона или монарха, подверженных капризной смене настроений. Переменчивость и неустойчивость любой жизненной ситуации ощущались острее, чем ныне. Это накладывало свой отпечаток на манеру поведения людей той поры: в течение достаточно коротких отрезков времени человек вынужден был принимать множество моментальных решений, многие из которых могли определить всю его дальнейшую жизнь, сами же ситуации выбора часто бывали контрастны и диктовали совершенно разный рисунок поведения.

Так, сэр Уолтер Рэли в своей «Истории мира» пишет:

27 [Greenblatt 1984: 224–228.].

Page 10: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

18

Помыслим же о Боге, ибо Он есть автор всех трагедий, что написаны для нас, и Он раздает нам роли, которые назначено нам играть; распределяя их, Он беспристрастен и не ведает снисхождения даже к могущественнейшим из владык этого мира; так, Дарию была дана роль Императора, восседающего на троне величайшего из царств, – и самого жалкого из попрошаек, того, кто вынужден молить врага своего о глотке воды, дабы утолить жажду перед смертью; Баязиду на заре дня дана была власть над всей империей Турок, а на закате того же дня он, поверженный, служил скамеечкой, на которой покоились ступни Тамерлана28 <…>. Почему же прочие, которые лишь черви, по сравнению с этими великими, должны жаловаться? Как еще относиться к нелепостям этого мира, если не считать, что всякая перемена судьбы на сцене сего великого театра есть ни что иное, как смена костюмов. Ибо представляясь то одним, то другим, каждый человек имеет всего лишь одно одеяние, поистине принадлежащее ему – собственную кожу, и в этом все актеры равны… Помыслим же о Смерти, которая является в конце пьесы, отнимая все, что обрел человек – за счет благорасположения Фортуны или Силой: безумием было бы, когда рушится все земное, обладание которым сопряжено лишь со скорбью, пытаться спасти данное нам…29

Все это формировало своеобразную привычку «к полифоническому

переживанию толпы-в-себе, – как определяет это исследователь ренессансно-го искусства М. Н. Соколов, – переживанию разных социальных ролей, которые соизмеряются с единой и универсальной божеско-человеческой школой, подобно тому как красота и безобразие не противостоят антаго-нистически, но составляют ступени единой платонической лестницы, иллюстрирующей умственное просветление материи»30. Приведем в качестве характерного примера гороскоп, составленный для себя Иоганном Кеплером, когда ему было 26 лет:

Человеку этому на роду написано проводить время главным образом за решением трудных задач, отпугивающих других... Даже непродолжительное время, проведенное без пользы, причиняет ему страдание… Вместе с тем, он питает к работе непреодолимое отвращение, столь сильное, что часто лишь страсть к познанию удерживает его от того, чтобы не бросить начатое. И все же то, к чему он стремится, прекрасно, и в большинстве случаев ему удавалось постичь истину…

28 В 1402 г. в битве при Ангоре Тамерлан разгромил войска Баязида, а самого его взял в плен. 29 [Raleigh, History: 70–71]. Ср. у Лукиана в диалоге «Менипп, или Путешествие в подземное царство» (этим наблюдением мы обязаны И. Ковалевой): «… человеческая жизнь подобна какому-то длинному шествию, в котором предводительствует и указывает места Судьба, определяя каждому его платье. Выхватывая, кого случится, одевает на него царскую одежду, тиару, дает ему копьеносцев, венчает главу диадемой; другого награждает платьем раба, третьему дает красоту, а иного делает безобразным и смешным: ведь зрелище должно быть разнообразно! Часто во время шествия она меняет наряды некоторых участников, не позволяя закончить день в первоначальном виде. При этом она заставляет Креза взять одежду раба или пленного; Меандрию, шедшему прежде вместе со слугами, она вручает царство Поликрата, разрешая некоторое время пользоваться царской одеждой. Но лишь только шествие закончено – все снимают и возвращают свои одеяния вместе с телом, после чего их внешний вид делается таким, каким был до начала, ничем не отличаясь от вида соседа. И вот иные, по неведению, огорчаются, когда Судьба повелевает им возвратить одежды, и сердятся, точно их лишают какой-либо собственности, не понимая, что они лишь возвращают то, что им дано во временное пользование» (пер. С. С. Лукьянова) [Лукиан: 329]. См. в связи с этим: [Нестеров 2005: 47–56]. 30 [Соколов 1999: 367].

19

Причины кроются отчасти во мне, отчасти – в судьбе. Во мне – гнев, нетерпимость по отношению к неприятным мне людям, дерзкая страсть строить насмешки и потешаться, наконец, неуемное стремление судить обо всем, ибо я не упускаю случая сделать кому-нибудь замечание. В моей судьбе – неудачи, сопутствующие всему этому. Причина первого заключается в том, что Меркурий находится в квадратуре с Марсом, Луна – в тригоне с Марсом, Солнце – в секстиле с Сатурном, причина которого – в том, что Солнце и Меркурий пребывают в VII доме...

Храбрость в жизни, преисполненной опасностями, чужда ему, возможно, потому, что эти аспекты не имеют отношения к Солнцу. Примерно так обстоит дело с легкомыслием, отсутствием храбрости, гневливостью, пристрастиям и всем прочим, в чем его обычно упрекают. Теперь речь должна идти о сторонах его состояния и характера, снискавших ему определенное уважение: о скромности, богобоязненности, верности, честности, изяществе. Наконец, нельзя не упомянуть о том, что заложено в середине или из чего смешивается хорошее и дурное: например, о его любознательности и тщетном стремлении ко всему самому возвышенному31.

Из этого описания мы видим: личность воспринималась в ту эпоху как сложный ассамбляж качеств чрезвычайно разнородных, едва ли не исключающих друг друга, и проявляющихся сообразно той или иной ситуации32.

31 [Кеплер: 171–173, 185, 186]. 32 Заметим, что то сосуществование внутри одной личности нескольких аспектов, казалось бы, взаимно друг другу исключающих, находит свою параллель и в научном мышлении той эпохи. Так, в сознании современников сосуществовали и уживались несколько моделей мироздания. Традиционно предпочтение отдавалось системе Птолемея, где вокруг Земли вращались планеты и Солнце, но одновременно с этим Николай Кузанский настаивал , что Земля не может быть центром мироздания, ибо у machina mundi ничто чувственное, то есть «земля, воздух, огони или что бы то ни было не могут быть фиксированным и неподвижным центром… Если бы мир имел центр, то имел бы и внешнюю окружность, а тем самым имел бы внутри самого себя свои начало и конец, то есть мир имел бы пределом что-то иное и вне мира было бы еще это другое и еще пространство… И как Земля не есть центр мира, сфера неподвижных звезд не есть его окружность… Центра нет ни у нашей Земли, ни у какой-либо сферы… Земля в действительности движется, хоть мы этого и не замечаем…» (пер. В.В. Бибихина) [Николай Кузанский: 131–135].

Еще одну «конфигурацию мироздания» предлагал Тихо Браге: вокруг Земли обращаются Луна и Солнце, последнее же при этом является центром для вращения прочих планет. Браге пользовался высочайшим авторитетом как астроном-практик, а его система позволяла совместить геоцентрическую модель вселенной с представлениями об особом статусе Солнца, которое, согласно герметическим воззрениям, весьма популярным в ту эпоху, ассоциировалось с олицетворением божественности, явленным человеку в чувственном мироздании.

Гелиоцентрическая система Коперника, на самом деле, была возвратом к системе, Аристраха Самосского (ок. 300 до н. э.). С одной стороны, она позволяла выправить ряд несоответствий в календаре (см., в частности: [Wooley 2001: 153]). С другой стороны, эта реформа идеально соответствовало учению Гермеса Трисмегиста: планетарный ряд, протянувшийся от Сатурна, соответствующему свинцу – наиболее падшему металлу, через Юпитер (олово), Марс (железо), Венеру (медь), Луну (серебро) и Меркурий (ртуть) к Солнцу (золоту) точно соответствовал ряду алхимического Opus Magnum [Roob 1997: 48]. Описывая суть своего открытия в трактате «О вращении небесной сферы» (1543), Коперник писал: «В центре всего сущего расположено Солнце. Можем ли мы найти в мироздании лучшее место прекраснейшему из храмов – храму, откуда изливается свет, освещающий все бытие. Солнце по праву называют светильником, духом, правителем мироздания. Для Гермеса Трисмегиста оно – незримый бог,

Page 11: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

20

Известен исторический анекдот о том, что накануне сражения с испанской Великой Армадой Дрейк был занят не суетливыми приготовлениями к битве и напряженным ожиданием столкновения, но предавался бездумной светской забаве – игре в шары, – когда, казалась бы, решалась сама судьба Англии. На деле же он просто ждал, покуда переменится ветер, чтобы можно было послать навстречу испанским судам горящие брандеры33. Забава заполняла время до наступления момента, когда благоприятно исполнить долг. Однако за всей этой сменой ролей-масок, игрой на сцене мира мыслилась и некая константа, присущая человеку и данная ему от рождения, в силу принадлежности к определенному роду. Так, друг поэта, «образцового придворного», политика и полководца Филипа Сидни Фулк Гревилл, составивший его первую биографию (а по сути – апологию, но не Сидни-поэта, а Сидни-политика, посвятившего жизнь служению английской Короне) писал:

Людям свойственно разбираться в породах лошадей и домашнего скота, но немногие из нас дают себе труд помыслить, что подобно тому как разные гуморы, смешавшись в теле человека, определяют его телосложение34, так и каждая семья имеет преобладающие качества, которые, соединившись в тех, кто вступает в брак, определяют тинктуру потомков35.

По сути, речь идет о породе – том центре притяжения, вокруг которого будут вращаться все многообразные проявления личности. Породе, понимаемой особым образом: воплощенной в фамильном гербе, который, вместе с его девизом, есть фиксация неких определенных качеств, присущих основателю рода и переданных им в будущее36. Девиз фамильного герба – принцип, абстрактная идея, но в каждом представителе рода эта идея облекается плотью образов, плотью мира – поступками: реальный человек, реализуемый в интеракциях с социумом, формируется с оглядкой на определенный образец, заданный гербом и девизом. Но не только ими. Важно понять, что, в любом случае, такого рода мышление и поведение подразумевают наличие некой матрицы для того или иного проявления личности. Личность здесь не спонтанно творится всякий раз, а отливается в ту или иную форму.

софоклова Электра называет его всевидящим. Посему Солнце сидит на данном ему королевском троне и направляет оттуда своих чад, что вращаются вкруг него» (цит. по: [Roob 1997: 48]).

Интересно, что все навигационные расчеты при этом проводились «по Птолемею», потому что сторонники системы Коперника на рубеже XVI–XVII вв. не могли составить достаточно точных астрономических таблиц, необходимых для навигации. 33 См.: [Нестеров 1997b: 12–26]. 34 Гревилл ссылается здесь на медицинскую теорию той эпохи, согласно которой преобладание той или иной жидкости в организме определяют характер и телосложение человека: холерик, у которого преобладает желчь, будет сухощав и вспыльчив, сангвиник, у которого в организме доминирует кровь, будет горячим м деятельным здоровяком, и т.д. 35 [Greville: 4]. 36 Об этом измерении геральдики см.: [Головин 1992: 496–498].

21

И лишь смерть «фиксирует» личность, придает ей завершенность и окончательность. Как писал Самуэль Даниел в «Траурной поэме на смерть графа Монжоя»:

This action of our death especially Shewes all a man. Here only he is found37.

[Именно наша смерть/ показывает человека, как он есть. Только [в смерти] он явлен.]

Устами Монжоя Дэниел говорит в поэме:

And as for death, said he, I do not wey, I am resolv'd and ready in this case. It cannot come t'affright me any way, Let it looke never with so grim a face And I will meete it smiling: for I know How vaine a thing all this worlds glory is…38

[Что касается смерти, - сказал он, - / Она меня не тяготит, / Мне отпущены грехи и я к ней готов. / Она ничем не может меня испугать, / Пусть не глядит столь мрачно, / Я встречу ее с улыбкой, ибо я знаю, / Какая тщета – вся земная слава…]

До момента смерти человек пребывает всего лишь открытой возможностью, о которой Августин сказал: «Все мы – гусеницы ангелов». Возрождение несколько изменило эту формулу, сделав акцент на индивидуальном волении человека, – оно подняло на знамя рассуждение Пико делла Мирандолы о том, что «человек – творение неопределенного образа». Творец долго не мог найти его обличье, ибо «все было распределено». И тогда «установил лучший творец, чтобы тот, кому он не смог дать ничего собственного, имел общим с другими все, что свойственно отдельным творениям... и, поставив его в центре мира, сказал: «Не даем мы тебе, о Адам, ни своего места, ни определенного образа, ни особой обязанности, чтобы и место, и лицо, и обязанность ты имел по собственному желанию, согласно своей воле и своему решению... Я не сделал тебя ни небесным, ни земным, ни смертным, ни бессмертным, чтобы ты сам, свободный и славный мастер, сформировал себя в образе, который ты предпочтешь. Ты можешь переродиться в низшие, неразумные существа, но можешь переродиться по велению своей души и в высшие, божественные». Можешь стать, – продолжает Господь, – растением, животным, небесным существом, ангелом и сыном Бога39. Так видела человека эпоха. И только понимая это, мы поймем, что на самом деле двигало Джоном Донном, когда он, зная, что неизлечимо болен и предвидя свою кончину, – сам направлял события последних дней. За неделю до смерти он призывал к себе художника и просил того сделать 37 [Daniel: 142]. 38 [Daniel: 147]. 39 [Пико делла Мирандола: 215–216]. Пер. М. Л. Брагиной.

Page 12: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

22

предсмертный портрет, для которого позировал, завернувшись в саван (илл. 9). Наше сознание готово увидеть в этом жесте нарочитость, но для Донна и его современников все было совсем иначе. Недаром еще раньше в одном из писем Донн провел границу между «доктором Донном» – священником (илл. 10) и проповедником собора Святого Павла – и «Джеком Донном» (илл. 11) – повесой и автором юношеских фривольных стихов. Тот опыт, который составлял суть его жизни до принятия сана (илл. 12), Донн сознательно откинул (заметим, он вовсе не перестал писать стихи), но на смену страстной любовной лирике пришла лирика религиозная – не менее напряженная и эмоциональная. Донн выбрал тот образ, который он считал наиболее себе соответствующим, и постарался зафиксировать его перед смертью в портрете. Собственно, портрет в ту эпоху обязательно писался не просто так, а был призван «маркировать зону перехода» из одного состояния в другое – будь то заключение брака, вступление в новую должность, получение награды и т.п. – и служил своеобразной «печатью», окончательно утверждающей и закрепляющей положение, достигнутое моделью. И когда Донн позирует в саване, им движет вовсе не позерство, не тщеславие, а стремление придать всей своей жизни смысл и форму, обозначить ту точку, к которой было устремлено все его существо. В проповеди, прочитанной на Пасху 1616 г., Донн говорил:

Если апостол Павел мог произнести: «Я каждый день умираю»40 <…>, то нет палача, который способен был бы вызвать трепет в святом, сказав: «Завтра ты умрешь», ибо ответом ему было бы: «Увы, я умер вчера, и вчера же исполнилось тому уже двенадцать месяцев, и семь лет, и было так каждый год, месяц, неделю и час, прежде чем ты сказал мне о том». Нет ничего ближе к бессмертию, как ежедневное умирание, ибо нечувствительность к смерти есть бессмертие; и тот лишь никогда не вкусит смерти, кто подготовлен к ней непрестанным размышлением: непрестанное переживание смертности есть бессмертие.41

Момент смерти есть окончательная «точка сборки» личности42. Как мы видим, возрожденческая личность во многом отличается от личности современной – она имеет иную структуру, иной рисунок поведения, реакций и репрезентаций, и мы должны быть крайне осторожны в своих суждениях о поступках людей той эпохи и их мотивациях, иначе мы рискуем перенести наш собственный опыт на прошлое, увидеть в нем всего

40 1 Кор. 15, 31. 41 [Donne: 9]. 42 Отсюда – распространенность в ту эпоху трактатов, посвященных ars moriendi — искусству умирания. Этот род сочинений повествует: как правильно и достойно христианину уходить из жизни, как прощаться с близкими и отрешаться от земных привязанностей и забот, как приуготовлять себя к встрече с Создателем. В Англии особой популярностью пользовались два сочинения такого рода: анонимное "The Art and Craft to know well to Dy" ("Искусство и умение умирать достойно"), созданное около 1500 г., существовало в многочисленных списках и оттисках с резных деревянных досок, самые поздние из которых датируются началом XVII в., и изданный в 1620 г. в Антверпене трактат иезуита Роберта Беллармина (Bellarmine) "De arte bene moriendi" ("Об искусстве доброй смерти").

23

лишь собственную проекцию43, что не приблизит нас к его пониманию, а лишь отдалит.

Источники

1. Andrewes – The Works of Lancelot Andrewes. Library of Anglo-Catholic Theology. Oxford, 1854. Vol. 3.

2. Bacon – Francis Bacon. Of Love / Francis Bacon. Essays, Civil and Moral. Harvard, 1909 – 1914 // http://www.bartleby.com/3/1/10.html

3. Daniel – Samuel Daniel. Complete Works in Verse and Prose. By Hazel, Watson and Viney, Ltd, for the Spencer Society, 1885.

4. Donne – John Donne. The Sermons of John Donne. Ed. by G. R. Potter and E. M. Simpson. Berkley; Los Angeles, 1955. Vol. II.

5. Greville 1986 – Fulke Greville. A Dedication to Sir Philip Sidney / The Prose Works of Fulke Greville, Lord Brooke. Ed. by John Gouws. Oxford, 1986.

6. Hilliard – Nicolas Hilliard. A Treaties Concerning the Arte of Limning. Ed. by R. K. R. Thornton and T.G. S. Cain. Hatfield, Hertfordshier, 1981.

7. Lodge – Edmund Lodge. Illustrations of British History, Biography, and Manners, in the reigns of Henry VIII, Eduard VI, Mary, Elizabeth, and James I: Exhibited in a Series of Original Papers, Selected from Manuscripts of the Noble Families of Howard, Tallbot and Sesil… with numerous Notes and Observations. London, 1791. Vol. 3.

8. Memoirs of the Life of Robert Carey – Memoirs of the Life of Robert Carey. Ed. by John, Earl of Corke and Querry. London, 1758.

9. Memoirs of Sir James Melville – Memoirs of Sir James Melville of Halhill, 1535–1617. Ed. by A. Francies Stewart. New York, 1930.

10. Raleigh, History – Sir Walter Raleigh. The History of the World. London, 1971. 11. Raleigh, Letters – Letters of Sir Walter Raleigh. Ed. by Agnes Latham and Joyce

Youings. Exeter, 1999. 12. Гоббс – Т. Гоббс. Левиафан, или Материя, форма и власть государства церковного

и гражданского / Гоббс Т. Сочинения: В 2 т. М, 1991. Т. 2. 13. Кеплер – И. Кеплер. О себе / И. Кеплер. О шестиугольных снежинках. М., 1982. 14. Лукиан – Лукиан. Сочинения. СПб., 2001. Т. 1. 15. Николай Кузанский – Николай Кузанский. Об ученом незнании. II, 11–12 / Николай

Кузанский. Сочинения. М., 1979. Т. 1. С. 47–184. 16. Пико делла Мирандола – Джованни Пико делла Мирандола. Речь о достоинстве

человека / Чаша Гермеса: Гуманистическая мысль эпохи Возрождения и гуманистическая традиция. Сост. А. Ф. Кудрявцев. М., 1996. С. 214–217

Литература

1. Andrews 1964 – К. Andrews. Elizabethan Privateering. N.Y., 1964. 2. Fumerton 1991 – Fumerton Patricia. Cultural Aesthetics. Renaissance Literature and the

Practice of Social Ornament. Chicago; London, 1991. 3. Gaunt 1980 – William Gaunt. Court Painting in England. From Tudor to Victorian

Times. London, 1980. 4. Goldberg – Jonatan Goldberg. James I and politics of literature. Stanford, 1989.

43 В данном случае термин используется в его юнгианско-психоаналитическом смысле.

Page 13: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

24

5. Greenblatt 1984 – Stephen Greenblatt. Renaissance Self-Fashioning. From More to Shakespear. Chicago; London, 1984.

6. Greenblatt 1973 – Stephen Greenblatt. Sir Walter Raleigh: the Renaissance man and his roles. New Haven, 1973.

7. Kernan 1979 – Alvin B. Kernan. The Playwright as Magician. Shakespere’s Image of the Poet in the English Public Theater. London, 1979.

8. Lefrance 1956 – P. Lefrance. Le Date du Mariage de Sir Walter Raleigh: un document inédit // Etudes Anglaises. # 3, 1956. P. 193–211.

9. Mercer 1962 – Eric Mercer. Miniaures / Oxford History of English Art. English Art 1553–1625. Ed. by E. Mercer. Oxford, 1962. Vol. 8.

10. Roob 1997 – Alexander Roob. The Hermetic Museum: Alchemy and Mysticism. Köln; Lissabon; London; New York; Paris; Tokyo, 1997.

11. Stone 1965 – Lawrence Stone. The Crisis Of The Aristocracy 1558-1641. Oxford, 1965. 12. Tashma-Baum 2004 – Miri Tashma-Baum. A Shroud for the Mind: Raleigh's Poetic

Rewriting of the Self // Early Modern Literary Studies 10.1 (May, 2004). P. 1–34. 13. Winton 1975 – J. Winton. Sir Walter Raleigh. London, 1975. 14. Wooley 2001 – Benjamin Wooley. The Queen’s Conjuror. The Science and Magic of

John Dee. London, 2001. 15. Головин 1992 – Е. Головин. Лексикон / Г. Майринк. Ангел Западного окна. СПб.,

1992. С. 476–522. 16. Кружков – Г. Кружков. Лекарство от Фортуны. Поэты при дворе Генриха VIII,

Елизаветы Английской и короля Иакова. М., 2002. 17. Нестеров 1997а – А. Нестеров. Игра о сэре Уолтере Рэли, славном его возвышении

и трагическом его конце // Литературное обозрение. № 5, 1997. С. 53–60. 18. Нестеров 1997b – А. Нестеров. К последнему пределу. Джон Донн портрет на фоне

эпохи // Литературное обозрение. № 5, 1997. С. 12–26. 19. Нестеров 2005 – А. Нестеров. Поэтическое высказывание и theatrum mundi /

А. Нестеров. Фортуна и лира: некоторые аспекты английской поэзии конца XVI – начала XVII вв. Саратов, 2005. С. 47–56.

20. Соколов 1999 – М. Н. Соколов. Мистерия соседства. М., 1999.

25

Илл. 1. Неизвестный художник. Мэри

Стюарт. Миниатюра в медальоне. Ок. 1580

Илл. 2. Николас Хилльярд.

Автопортрет. Миниатюра

Илл. 3. Николас Хилльярд. Елизавета I c лютней. Миниатюра. Ок. 1580 г. Возможно, принадлежала Генри

Кэри, лорду Хадсону

Илл. 4. Исаак Оливер. Елизавета.

Миниатюра, ок. 1590 – 1592 г.

Page 14: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

26

Илл. 5. Николас Хилльярд. Елизавета. Миниатюра, ок. 1590 – 1592 г.

Илл. 6 Николас Хилльярд. Сэр Уолтер Рэли.

Миниатюра

Илл. 7. Фредериго Цуккари.

Сэр Уолтер Рэли. Ок. 1580

Илл. 8. Антонис Мор ван Дасхорст.

Сэр Генри Ли. 1568.

27

Илл. 9. Предсмертный портрет

Джона Донна.

Илл. 10. Неизвестный художник.

Джон Донн – настоятель собора св. Павла

Илл. 11. Исаак Оливер.

Джон Донн в юности. Миниатюра.

Илл. 12. Неизвестный художник.

Джон Донн в возрасте 30 лет.

Page 15: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

28

Сергей Трунев

Тела и вещи: идентичность памяти

Тело и вещь: что между ними может быть общего? Уже при

поверхностном взгляде мы можем заметить, что тело, подвергаемое манипуляциям, подобно вещи; столь же верно и то, что вещь есть некое материальное тело. Оба этих объекта занимают определенное место в пространстве, в той или иной мере изменяются во времени. Относительно других объектов своего рода они могут занимать более или менее высокое положение, создавая иерархические системы, именуемые обществом или, например, супермаркетом. Тело, как и вещь, несет в себе две возможности: быть используемым и быть обладаемым. Возможность использования связана напрямую с его функциональностью, а возможность обладания – с его смысловой (символической) насыщенностью. Впрочем, сами понятия «обладать» и «использовать» кажутся нам недостаточно прозрачными. Например, использовать старинные сломанные часы в качестве предмета интерьера вполне естественно, поскольку в данном случае они значимы для нас как исторический предмет; также можно получать удовольствие от обладания новым серийным предметом, пока он выполняет возложенные на него функции. То есть в первом случае мы используем вещь в качестве объекта обладания, а во втором получаем удовольствие от обладания вещью как набором функций.

То же касается и эстетической привлекательности тел и вещей: с одной стороны, она может быть производной от их функциональности, а с другой – от их формальных, цветовых и других соприродных характеристик. В ряде случаев эстетическая привлекательность напрямую зависит от того, какова их поверхность, какие знаки оставило на ней время (и оставило ли вообще). В этих случаях мы не оцениваем тела и вещи в терминах классической эстетики (прекрасны они или безобразны, возвышенны или низменны), но пытаемся расшифровать представленную на них систему знаков как некое сообщение, интересное или не интересное воспринимающему. В фокусе наших дальнейших рассуждений оказываются именно такие тела и вещи: несущие на своей поверхности сообщение, запечатленную в знаковой форме память о каких-то событиях. Не исключено, что способы, посредством которых память наносится на поверхность тел и вещей, окажутся идентичными для обеих групп.

29

Эстетические воззрения Н. Г. Чернышевского: тело как след

В своей диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» Н. Г. Чернышевский впервые высказал мысль о том, что вид человеческого тела является следствием воздействия совокупности жизненных обстоятельств, выражающихся в телесной организации:

Если человек родится горбатым – это следствие несчастных обстоятельств, при которых совершалось первое его развитие; но сутуловатость – та же горбатость, только в меньшей степени, и должна происходить от тех же самых причин. Вообще, худо сложенный человек – до некоторой степени искаженный человек; его фигура говорит нам не о жизни, не о счастливом развитии, а о тяжелых сторонах развития, о неблагоприятных обстоятельствах [Чернышевский 1974: 14].

По сути, это означает, что жизненный опыт отпечатывается в человеческом теле (до некоторой степени искажая его), благодаря чему тело обретает возможность повествовать нам о сформировавших его (тело) обстоя-тельствах, т.е. рассказывать историю своей жизни. В этом контексте тело представляется своеобразным следом жизни, в то время как изображающее его произведение видится следом следа. Как писал Н. Г. Чернышевский:

Итак, первое значение искусства, принадлежащее всем без исключения произведениям его, - воспроизведение природы и жизни. Отношение их к соответствующим сторонам и явлениям действительности таково же, как отношение гравюры к той картине, с которой она снята, как отношение портрета к лицу, им представляемому. <…> Гравюра не думает быть лучше картины, она гораздо хуже ее в художественном отношении; так и произведение искусства никогда не достигает красоты или величия действительности <…> [Чернышевский 1974: 99].

Таким образом, любой объект действительности обретает свою эстетическую значимость в зависимости от качества сформировавших его обстоятельств, делающих его, соответственно, прекрасным или безобразным, достойным или недостойным изображения.1 Развивая интенции, заложенные в тексте Н. Г. Чернышевского, мы можем предположить, что, во-первых, челове-ческое тело включается в сферу современного искусства лишь постольку, поскольку несет на своей поверхности свою индивидуальную историю (фиксированную совокупность жизненных обстоятельств), и, во вторых, что подобным же образом включаются в указанную сферу вещи. С целью подтверждения данного предположения, рассмотрим, каким образом индивидуальная история запечатлевается на поверхности тел и вещей. 1 Примечательно, что Н. Г. Чернышевский, судя по тексту диссертации, явственно ощущал, что его эстетические воззрения выходят за пределы оценочной шкалы классической эстетики. Часто вместо понятия «прекрасное» он использует понятие «милое», подразумевая под ним субъективно прекрасное, в ряде случаев слабо совместимое с объективными представлениями о красоте.

Page 16: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

30

Естественная история тела: родинки, родимые пятна, линии руки, морщины, шрамы В одной из статей [Трунев 2004] мы уже анализировали естественную

историю тела и пришли к выводу, что индивидуальная человеческая история вписывается в тело иероглифами морщин, складок, шрамов, отметин. И поскольку личную историю следует разделять на врожденную и приобретенную, то и знаки разделяются соответственно этому. К знакам, фиксирующим врожденную историю, следует, прежде всего, отнести родинки, родимые пятна и линии руки, по которым испокон века считывается информация об особенностях жизненного пути, предначер-танного человеку от рождения. К знакам, фиксирующим приобретенную историю, относятся шрамы и морщины, первые из которых являются знаками переживаний (т.е. выживания в критической ситуации), а вторые – повествуют о характере человека, складывающемся на протяжении всей его жизни.

Искусственная история тела: наколки и татуировки Татуировка по сути своей представляет окрашенный шрам,

повествующий не только о том, что некоторая история имела место быть, но и о характере самой истории. По степени достоверности история может быть реальной и вымышленной, соответственно чему различаются наколка и татуировка. Наколка является знаком реальной истории, приобретенной индивидом, чаще всего в закрытых, иерархически организованных сообществах (армия, тюрьма). Татуировка есть знак вымышленной истории, присвоенной с целью придания опыта телу, никакого социально значимого опыта не имеющему. В качестве примера приводим типичные интерпретации татуировок из журнала «Cosmopolitan»:

Роза и крест. А на плече горит – нет, не клеймо – крест, звезда Давида, Инь-Ян или любой другой сакральный символ. Что все это значит? Может быть, он таким… ммм… необычным способом выражает уважение к своим духовным корням? Вполне возможно! А заодно и намекает на то, что у него есть какая-то тайна, что, несмотря на то что жить он предпочитает по правилам, порой не прочь от них и отказаться. Может быть, раскрыть его тайны предстоит именно тебе, когда вы наконец окажетесь наедине. Боевая раскраска. Узорная тесьма – вот татуировка, достойная настоящего мужчины. Когда видишь такую, сразу вспоминаются кельты, скифы, викинги и прочие мужественные и воинственные персонажи. Это тебе не цветочки. Это настоящая боевая раскраска. Но, несмотря на такой экстерьер, твой мужчина в душе остается нежным и чувственным. Если будет нужно, он возьмет на себя все твои проблемы. Впрочем, и в постели он тоже все возьмет на себя. В хорошем смысле. Восток – дело тонкое. Иероглифы, бесспорно, очень красивы. Но главное – совершенно непонятны для непосвященных! Как и твой парень. Он романтик и фантазер, он обожает сюрпризы и приключения и головокружительно прекрасен в постели. Но это то, что сразу бросается в глаза. Ключ к пониманию его

31

личности – в разгадке скрытого смысла выбранных им иероглифов. Попробуешь отгадать? Написано пером. “ДМБ 99”, “Работа не волк”, “Катя + Саша”, “Beatles forever”… Твоего парня можно читать как книгу. Как открытую книгу. Наверное, это выражение придумано именно про таких, как он. Он простой, откровенный и прямолинейный человек. Говорит только то, что думает. Поступает так, как подсказывает сердце. А сердце ему подсказывает не стесняться открыто выражать свои романтические чувства к тебе [Cosmopolitan 2006: 148-151].

Насыщенное историей тело как след: искусство

На наш взгляд, эстетические воззрения Н. Г. Чернышевского не просто опередили время: они являются прекрасным инструментом для препари-рования современного искусства. Сущностные отличия между классическим и неклассическим искусством заключаются в представлениях о специфике эстетического объекта: в первом случае мы говорим о форме, во втором – о следе. Форма есть результат тотальной трансформации исходного индиви-дуального образа, посредством наделения его определенной смысловой сущностью (идеей). След есть индивидуальный образ, сформированный определенным набором жизненных обстоятельств, т.е. отпечаток инди-видуальной жизни. Форма повествует нам о стиле, мастерстве и господствующей в тот или иной период времени идеологии; след выводит нас на понятия манеры, самоценности жизненного материала и индивидуальной истории как формы контроля индивида над собственной жизнью. Наконец, если форма может оцениваться в терминах «прекрасное», «безобразное», «возвышенное», «низменное» и т.д., то след может «нравиться» или «не нравиться» (по Н. Г. Чернышевскому, быть «милым»), вызывать или не вызывать интерес. И это весьма значимое отличие: если характеристики художественного объекта, установленные понятийным аппаратом классической эстетики, нуждаются в надличностном теорети-ческом обосновании, то характеристики, придаваемые следу, сугубо индивидуальны. Наконец, в качестве следа может использоваться все что угодно: письмо, фотография, вышедшая из употребления вещь, бытовой мусор, насыщенное историей тело.

Естественная история (жизни, смерти, болезни), как было сказано выше, аккумулируется на коже (поверхности) или на любом органе, превращенном в поверхность, т.е. изъятом из-под телесных покровов (например, посредством флюорографии) и выставленном на обозрение. Например, в 1968 году в Венеции впервые были выставлены на всеобщее обозрение старики и старухи из дома престарелых, снабженные табличками с автобиографической информацией. В настоящее время тела пожилых не только не вышли из поля зрения, но, напротив, являются объектами самого пристального внимания:

На сайте министерства здравоохранения США, занимающейся вопросами старения (Administration on aging), размещена подборка фотографий пожилых людей из

Page 17: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

32

журнала «The Aging Magazine», которая отражает позицию данной организации по отношению к рассматриваемой социовозрастной группе. Серия фотографий получила название «Images of the Aging». <…> Едва ли не наибольший интерес представляет фото двух пожилых людей на пляже. В этой работе проблематизация значений «пожилого» осуществляется на визуальном уровне. Мужчины, одетые в плавки, стоят, слегка сгорбившись, спиной к камере. Изображенные крупным планом, их тела предстают в акцентировано натуралистическом ключе. Отчетливо видны дефекты кожи, возрастные изменения фигуры. При этом позитивное послание снимка, создаваемое, в том числе, посредством того факта, что фотограф в принципе не боится подобного ракурса, несомненно. Оно способно компенсировать все формальные недостатки моделей и вызвать у зрителей положительные эмоции по отношению к пожилым людям. Снимок будто говорит: «Пожилое не значит уродливое, пожилое – это интересно» [Евсеева 2006: 40–41].

В 1998 году Гюнтер фон Хагенс выставил двести законсервированных

человеческих трупов: «На экспозиции люди со снятой кожей выглядели, как античные статуи, и потрясали своей кожей как трофеем; другие демонстри-ровали свои внутренности, имитируя “Венеру Милосскую с выдвижными ящиками” Сальвадора Дали» [Вирилио 2002: 44]. В 2007 году Демиан Херст помимо прочего представил на московской выставке отлитый в серебре детский череп с двумя рядами зубов (молочными и коренными). Этот художник также занимается «маринадами»: «Я бы с удовольствием законсервировал Джеффа Кунса и Чиччолину в момент, когда они занимаются любовью. Холодное соитие, как в медицинской энциклопедии для детей. Но Кунси и Чиччолина уже не вместе. Да и общественность будет против» [Лошак 2007: 118].

Искусственная история, представленная татуировкой, редуцируется до смыслового минимума в искусстве боди-арта, в котором чисто эстетическая составляющая безоговорочно доминирует над смыслом.

Бедное историей тело как идеал: реклама

Нормальный человек в рекламе представляется ненормальным: его

тело выдает его с головой, т.е. с зубами и волосами неопределенного цвета, прыщами, потом и т.п. Он приближается к идеалу лишь тогда, когда использует рекламируемый товар, обретая чистоту, здоровье (как правило, проявляющееся в отсутствии болезненных симптомов), свежесть и коррели-рующее с ней отсутствие неприятного запаха и специфических выделений (герметичность).

Для того чтобы изобразить телезрителю чистоту, реклама использует следующий прием: ничего не подозревающий индивид при ближайшем, т.е. микроскопическом, рассмотрении оказывается окруженным скопищами вредоносных, напоминающих вермишель, бактерий. После применения рекламируемого средства палочки исчезают, и поверхность (например, поверхность ладоней) становится чистой. В ряде случаев чистота как незагрязненность напрямую увязывается с чистотой как гладкостью, гладкой

33

блестящей поверхностью. Чистая кожа, например, является следствием применения средства, уничтожающего вызывающие прыщи микроорга-низмы, а зубы становятся чистыми благодаря применению хорошей дезинфицирующей пасты, удаляющей темные очаги локализации бактерий и отбеливающей эмаль.

Если признать, что любая врожденная линия или метка на коже является отпечатком судьбы, а рубец или шрам – знаком переживаний, т.е. выживаний в борьбе с чем-то внешним, то телесным идеалом современности оказывается тело априорное, доопытное, не несущее на своей поверхности никакой запечатленной информации. Гладкость тела есть знак избыточной жизни, растягивающей кожу изнутри, – это эротическая гладкость. Таким образом, благодаря гладкости рекламное тело наделяется двумя качествами: беспамятством (отсутствием опыта) и избытком жизни. Можно сказать, что независимо от пола и возраста рекламное тело есть тело девственного половозрелого ребенка, застывшее в абстрактном возрасте.2

Гладкость кожных покровов подчеркивается тем, что Ж. Бодрийяр назвал «целлофанированием наготы»:

Всевозможные колготки, эластичные пояса, чулки, перчатки, платья и прочие предметы, «прилегающие к телу», не говоря уже о загаре, реализуют один и тот же лейтмотив «второй кожи», тело все время «пластифицируется», одевается в прозрачную пленку... Такое целлофанирование наготы можно сопоставить с обсессивной функцией предохранительного покрытия вещей (воском, целлофаном и т.д.) и с работой по их чистке, сметанию пыли, постоянно стремящейся восстановить их в состоянии чистоты, безупречной абстрактности; здесь тоже стараются воспрепятствовать выделениям (патине, ржавчине, пыли), не дать вещам распадаться и поддержать их в своеобразном абстрактном бессмертии [Бодрийяр 2000: 200–201].

Подобную же функцию выполняет, на наш взгляд, косметика, в частности, тональные кремы, призванные уберечь лицо (лицо в этой связи есть представитель тела) от следов индивидуального жизненного опыта.

Естественная история вещи: изготовление и потребление

Естественная история вещи, запечатленная на ее поверхности, также может быть врожденной и приобретенной, реальной и вымышленной. Врожденная история вещи есть история ее изготовления, подтверждающая ее подлинность. Данная разновидность истории явлена не в любых вещах, но, как правило, в ремесленных поделках и произведениях искусства. Важно, что и то, и другое вышло из рук конкретного человека и, как следствие, является материальным выражением его индивидуального «Я». В этом заключается обаяние сувениров: в рукотворности, принадлежности конкретному человеку, 2 Отмечу, что характеристики рекламных тел идентичны вне зависимости от биологического пола модели.

Page 18: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

34

который, в свою очередь, принадлежит определенному месту, определенной культуре.

Будучи материальной, вещь не имеет собственной воли и, следова-тельно, собственной судьбы. Как об этом написал в «Философии права» Г. В. Ф. Гегель:

Лицо имеет право помещать свою волю в каждую вещь, которая благодаря этому становится моей, получает мою волю как свою субстанциальную цель, поскольку она в себе самой ее не имеет, как свое определение и душу; это абсолютное право человека на присвоение всех вещей [Гегель 1990: 103].

Именно поэтому приобретенная история вещи есть история ее использо-вания, эксплуатации, неотделимая от истории ее хозяина. Насыщенная историей вещь становится реликвией, т.е. памятной вещью. Исследуя разнообразные формы семейного знания, И. А. Разумова особо отмечает этот момент:

Круг предметов-реликвий очень широк. Практически любая вещь может выступать в этой роли при условии ее особой связи с историей семьи и кем-либо из предков персонально. Ограничений здесь не существует. Вместе с тем есть такие категории вещей, которые наиболее часто фигурируют в данном качестве, будучи по своей природе предназначенными (или предрасположенными) для выполнения семейно-культовой роли [Разумова 2001: 163].3

Искусственная история вещи: подделка

Искусственная история вещи может быть реальной и вымышленной. Реальная представляет собой совокупность памятных знаков, специально нанесенных обладателем (например, зарубки на прикладе винтовки, звездочки на фюзеляже самолета) и повествующих о неких значимых событиях.

Подделка, в свою очередь, есть результат использования определенных приемов с целью формирования вымышленной истории. Приемы варьи-руются от копирования авторской манеры исполнения, т.е. нанесения на поверхность вещи знаков, удостоверяющих ее «подлинность», до искусствен-ного производства «налета старины», т.е. нанесения на поверхность вещи абстрактных знаков времени (патина, ржавчина и т.п.).

3 Историю человеческой жизни способны поведать зрителю также надгробные памятники (суть которых состоит в сохранении памяти), время от времени попадающие в поле зрения фотохудожников: «В основе каждой работы – снимки реально существующих старых надгробий, на которых едва различимы стертые временем имена. Мы видим их или силимся разобрать, скорее угадывая сквозь пелену воспоминаний и размышлений, и автор каким-то непостижимым образом сообщает нам невозможное, «транслируя» полувиртуальные буквы на плоскость надгробных камней сквозь тление и время. Как умерли эти люди? Что им пришлось испытать? Памятники на кладбище – некое «растительное» продолжение их в большинстве своем отнюдь не героических жизней» [Балуева 2003: 71].

35

Насыщенная историей вещь как след: искусство

Как уже было сказано, приобретенная история вещи – это история ее потребления. Следовательно, вещь есть то, что несет на своей поверхности знаки, фиксирующие контекст (ситуацию) потребления, неразрывно связан-ную с индивидуальностью потребителя. В этом и заключается привле-кательность употребленной вещи, выставленной, например, в качестве произведения искусства:

Конфету съел кто-то, на выброшенном комочке жвачки остались отпечатки определенных зубов, банка из-под «колы» напоила определенное горло. Потребление – интимнейшее дело. Со старыми вещами так трудно расставаться, потому что на них налипла наша – а не всеобщая – история. Они согреты нашим дыханием, деформированы нашими руками, укутаны в нашу память. Произведение искусства, сделанное из старых вещей, может оказаться неумелым, нелепым, но оно гарантированно трогательно – в нем есть душа в самом бытовом, «материальном» понимании этого слова [Курицын 2000: 61].

Дополню, что удовольствие, обретаемое от созерцания подобного произве-дения двойственно: с одной стороны, оно является производным от работы фантазии по «расплетанию» запечатленной истории, а с другой, оно представляется результатом отождествления созерцателя с автором («я тоже так могу!»). О последнем прекрасно написал Б. Гройс:

Многие посетители музеев современного искусства, находя в них испачканные тряпки, поломанные машины или перевернутые писсуары, воспринимают это зрелище как доказательство предельной демократизации искусства: мы сами или наши маленькие дети (курсив наш. – С. Т.) могли бы сделать то же самое, говорится обычно в таких случаях» [Гройс 1993: 180].

В обществе потребителей из всех искусств важнейшим является потребление.

Бедная историей вещь как идеал: реклама

Рекламные ролики постоянно указывают нам на недопустимость царапин на любых блестящих и гладких поверхностях. Это наиболее заметно в рекламе моющих средств, где фраза «не оставляет царапин» подытоживает всю совокупность полезных свойств. Количество царапин при этом не имеет значения, поскольку даже одна-единственная отбрасывает вещь в категорию бывших в употреблении и, естественно, заметно снижает ее привлека-тельность как товара. Более всего от случайных царапин страдают авто-любители, старательно стирающие следы времени с поверхности машины при помощи специальной автомобильной косметики.

Page 19: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

36

Таким образом, в современной культуре наблюдается двойственное отношение к индивидуальной истории тел и вещей. С одной стороны, являясь носителями памяти, они оказываются привлекательными для области искусства, из чего вырастает особая эстетика следов. С другой, будучи включенными в систему общественного потребления как товар, они с необходимостью должны сохранять доопытное состояние (если это не рынок антиквариата). На основании этой двойственности формируется ряд конкретных стратегий взаимодействия между телами и/или вещами, суть которых состоит в манипуляциях знаками опыта с целью получения ожидаемых социально-экономических и символических эффектов.

Литература

1. Балуева 2003 – Балуева А. Виталий Пушницкий: многоканальная трансляция // Новый мир искусства (НоМИ). 2003. № 13. С. 71.

2. Бодрийяр 2000 – Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. М., 2000. 3. Вирилио 2002 – Вирилио П. Информационная бомба. Стратегия обмана. М., 2002. 4. Гегель 1990 – Гегель Г. В. Ф. Философия права. М., 1990. 5. Гройс 1993 – Гройс Б. Утопия и обмен (Стиль Сталин. О новом. Статьи). М., 1993. 6. Евсеева 2006 – Евсеева Я. В. Пожилые в современном обществе и культуре //

Обсерватория культуры. 2006. № 6. С. 36–41. 7. Курицын 2000 – Курицын В. О «Бедном искусстве» // Искусство против географии:

Из серии экспериментальных выставок отдела новейших течений ГРМ / Проект посвящен 10-летию галереи Марата Гельмана. М.; СПб., 2000.

8. Лошак 2007 – Лошак А. Фейсконтроль: интервью с Дэмианом Херстом // Harper’s Bazaar. Сила искусства: специальный арт-номер. Апрель, 2007. С. 116–118.

9. Разумова 2001 – Разумова И. А. Потаенное знание современной русской семьи. Быт. Фольклор. История. М., 2001.

10. Трунев 2004 – Трунев С. И. Тело в рекламном ролике: философские аспекты // Стратегии и практики коммуникации в современном обществе. Саратов, 2004. Ч. 1. С. 227–230.

11. Чернышевский 1974 – Чернышевский Н. Г. Собрание сочинений в пяти томах. Т. 4. М., 1974.

12. Cosmopolitan 2006 – Cosmopolitan. Май, 2006. С. 148–151.

37

Ольга Тогоева

Герой и его помощница. Об историческом бытовании сказочного мотива1

В конце 2004 г. в Украине проходили президентские выборы. Ситуация тогда сложилась настолько парадоксальная, что ее описанию и осмыслению было посвящено подавляющее большинство «серьезных» публикаций – как в печатных СМИ, так и в интернет-изданиях. В попытке привлечь внимание максимального числа читателей журналисты как только не называли свои статьи: и «Революция в законе», и «Двухцветная страна», и «Бешеные бабки»… Меня, однако, особенно заинтересовало одно название, впервые появившееся в газете «Московский комсомолец», затем растиражированное в Интернете и в конце концов ставшее устойчивым и весьма расхожим выражением, использование которого – как это всегда бывает с подобными штампами – отсылало к конкретному и хорошо известному окружающим явлению. Название это – «Красавица и Чудовище» – было заимствовано из сказки французской писательницы XVIII в. Ж.-М. Лепренс де Бомон, экранизированной Жаном Кокто в 1946 г., а совсем недавно превращенной в очередной полнометражный мультфильм киностудии «Walt Disney»2. Понятно, что в публикациях с таким названием осенью и зимой 2004 г. речь шла вовсе не о несчастном заколдованном принце и пришедшей к нему на выручку молодой особе, но об основном претенденте на украинский «престол» Викторе Ющенко, изменившемся лицом и телом в результате таинственного отравления, и его главной стороннице, прекрасной панне Юлии Тимошенко. Именно это, внешнее сходство и вызвало к жизни многочисленных «Красавиц и Чудовищ». Однако никто из использовавших это название авторов, похоже, не обратил внимания на более глубокое – и более интересное – сходство двух историй: на мотив героя и его помощницы, столь характерный для волшебных сказок и настойчиво повторяющийся в публикациях, посвященных главным действующим лицам «оранжевой революции».

__________ Мотив героя и его помощницы хорошо известен фольклористам. Своими корнями он уходит даже не в волшебную сказку, но в миф, который и по сюжетам, и по композиции, и по отдельным мотивам может со сказкой 1 Статья подготовлена при поддержке гранта Американского Совета Научных Сообществ в области гуманитарных наук (ACLS Humanities Program). 2 [Ростовский 2004]. Перепечатка из «МК» появилась на сайтах «Самара сегодня. Ежедневная интернет-газета» (http://news.samaratoday.ru) и «inoСМИ.ru» (http://www.inosmi.ru). Название использовали и украинские журналисты [Лаврова 2004], и посетители украинских интернет-форумов (http://zadonbass.org).

Page 20: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

38

совпадать. Это в особенности характерно для так называемого героического мифа, в котором речь идет о формировании, становлении героя3. Все мы прекрасно помним историю Тесея и Ариадны с ее волшебной нитью, помогающей герою выбраться из лабиринта. Или историю Ясона и Медеи, дающей ему советы о том, как победить ужасных воинов, выросших из зубов дракона. Будучи частью мифов, эти эпизоды, по выражению В. Я. Проппа, представляют собой «классическую волшебную сказку»4. Именно в сказке – с ее интересом к личной судьбе героя, осуществляющего свои собственные желания, с ее вниманием к испытанию как основной синтагматической категории повествования5 – наиболее четко прослеживается мотив героя и его помощницы. Мы легко узнаем его в сказках с самыми разными сюжетами. Это могут быть Иван-царевич, попавший в царство Морского царя (или водяного), и пришедшая ему на помощь дочь последнего Василиса Премудрая, за одну ночь строящая вместо героя хрустальный мост, сажающая зеленый сад, возводящая церковь «из чистого воску» и совершающая еще массу полезных дел, прежде чем стать законной супругой Ивана. Это могут быть и уже заключившие брак Иван и расколдованная им Царевна-лягушка, ткущая рубашку, пекущая хлеб и танцующая на пиру для батюшки-царя. Тот же мотив присутствует и в сказке типа «Красавица и Чудовище» или в родственном ей «Аленьком цветочке», когда юная девица сама «добывает» себе супруга, оказывающегося ко всему прочему прекрасным принцем6.

Несмотря на разные сюжеты приведенных сказок, интересующий нас мотив остается в них неизменным. Существует главный герой (обязательно мужчина, пусть даже и временно заколдованный), которому помогает женщина, обычно имеющая волшебное происхождение и/или умения и чаще всего в конце истории превращающаяся в законную супругу героя7.

К более детальному рассмотрению основных параметров данного мотива я вернусь чуть позже. Сейчас же замечу, что с возникновением иных повествовательных жанров сказочный мотив героя и его помощницы никуда не исчезает, напротив, часто именно он является определяющим для того или иного произведения.

Так, во французском героическом эпосе XII–XIII вв. весьма популярен мотив главного героя-рыцаря и его помощницы, прекрасной сарацинки, 3 О героических мифах см.: [Мелетинский 1995: 257; Мелетинский 2001: 29–30]. 4 [Пропп 2000: 34]. 5 [Мелетинский, Неклюдов, Новик, Сегал 2001: 12]. 6 Об этом типе сказок подробнее см.: [Пропп 2000: 247–252]. 7 Нас не должно смущать то обстоятельство, что в сказках типа «Царевна-лягушка» герой уже изначально женат, поскольку действие может начинаться как с потери, так и с приобретения сказочных ценностей (в терминологии В. Я. Проппа): «Сказка эта … начинается не с потери, а с приобретения чудесной жены, но это первоначальное приобретение совершенно отодвинуто последующей потерей, и, кроме того, оно воспринимается как приобретение помощника, поскольку чудесная красавица в дальнейшем сама выступает в роли помощника при прохождении героем основных испытаний» [Мелетинский, Неклюдов, Новик, Сегал 2001: 17]. Иными словами, начавшись с заключения брака, сказка подобного типа лишь в конце повествования приводит героя и его заново обретенную супругу к счастливому совместному проживанию.

39

часто оказывающейся принцессой. Таковы, к примеру, Бертран и Нубия из «Взятия Кордовы и Севильи»; Гильом Оранжский и Орабль из «Взятия Оранжа»; сын короля Хлодвига Флоовант и Могали, дочь сарацинского правителя Гальена, из «Флоованта»; Фульк де Канди и сарацинская принцесса Анфелида из «Фулька де Канди»8. Во всех этих жестах франкские герои либо попадают в плен, либо терпят поражение в решающей битве, но им на помощь приходят прекрасные девушки и выручают из беды. Затем они влюбляются в своих рыцарей, переходят под их влиянием в христианство и в конце концов становятся их женами. Что же касается жен-помощниц, то в эпосе встречаются и они: например, супруга прославленного полководца Бертрана Дюгеклена, знакомая с астрологией и иными гадательными практиками, не раз дающая ценные советы своему мужу перед предстоящими ему сражениями9.

Мотив героя и его помощницы можно обнаружить и в рыцарском романе, хотя поведение главных действующих лиц здесь более вариативно, чем в сказке, и сами они не столь «однофункциональны»10. Тем не менее, история Ясона и Медеи, воспроизведенная в «Романе о Трое» Бенуа де Сент-Мора, история Эрека и Эниды из одноименного романа Кретьена де Труа или отношения Ивейна и Люнеты из его же «Рыцаря со львом» вполне заслуживают нашего внимания.

Перечень литературных примеров подобного типа можно было бы продолжить, однако меня в значительно большей степени интересуют несколько иные тексты, а именно описания реальных событий, имевших место как в далеком, так и в совсем недавнем прошлом – тексты, в которых точно так же присутствует мотив героя и его помощницы.

__________

Оговорюсь сразу, что речь идет именно о текстах, о свидетельствах

современников, об их попытках понять происходящее. Таким образом, мы имеем дело, если угодно, не с самой действительностью, которая под-страивается под некую заданную форму, но лишь с повествованием, с осмыслением этой действительности.

Насколько можно судить, мотив героя и его помощницы получает особое звучание в средневековой Европе применительно к правителю и его супруге. Идея королевы как соправительницы (consors regni) своего супруга и, следовательно, его главной помощницы в делах управления, заимство- 8 [Михайлов 1995: 270–272, 342–344]. 9 [Cuvelier]. Образ жены-помощницы, выручающей мужа в трудной ситуации, знаком и эпосу других народов. Примером может служить Сатáна, супруга главного героя нартов Урызмага [Дюмезиль 1977: 20, 51, 55, 244–246]. 10 [Михайлов 1976: 158–159]. Е. М. Мелетинский, тем не менее, замечает: «Французский роман ориентирован прежде всего на сказку волшебную и героическую … В средневековом романе можно обнаружить целый ряд архетипических мифологем, таких как: приобретение волшебного предмета в ином мире, похищение женщин и священный брак с богиней земли…» [Мелетинский 2001: 84–85].

Page 21: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

40

ванная из Византии11, достаточно рано проникает на Запад. Уже в одном из самых ранних коронационных чинов, датируемом 890–900 гг., это понятие используется применительно к королеве: «…и как Ты позволил царице Эсфири приблизиться… к брачному ложу царя Артаксеркса и к управлению его царством, точно так же позволь милосердно своей служанке Н., присутствующей здесь, … стать достойной супругой нашего величествен-ного короля и участвовать [в управлении] его королевством»12.

Ссылка на историю библейской Эсфири в данном контексте особенно показательна. Эсфирь воспринимается в средние века как образец коро-левской супруги. Именно на нее предлагает равняться Юдифи, второй жене Людовика Благочестивого, Рабан Мавр в посвященном ей “Expositio in librum Esther” (834–836 гг.): «Равным образом всегда имей Эсфирь, царицу подобную тебе, перед глазами своего сердца, как пример для подражания в каждом твоем благочестивом и святом деянии»13. Сравнение с супругой Артаксеркса остается одним из важнейших и в последующие века. С ней сравнивают Маргариту, королеву Шотландии (1070–1093), а вслед за ней – ее дочь Матильду, супругу (1100–1118) английского короля Генриха I14. В начале XIV в. титула «вторая Эсфирь» удостаивается Жанна Наваррская, жена Филиппа Красивого15.

Однако библейская Эсфирь воспринимается в средние века не только как образец соправительницы. В ней еще со времен Св. Иеронима видят персонификацию церкви, что сближает ее с фигурой Богородицы16, образцом чистоты, добропорядочности и нравственности. Вместе с тем Дева Мария видится многим средневековым мыслителям и как правительница – “Maria Regina”, “imperatrix et regina”, “regina coeli et terrae”17. Впрочем, Богоматерь никогда не выступает в роли «независимого правителя»: она всегда только помощник, посредник и, прежде всего, наставница будущего царя – в этой роли она и становится еще одним образцом для подражания в средние века18. С ней сравнивают многих королев, начиная с уже известной нам Юдифи19 и заканчивая Анной Бретонской, супругой Людовика XII20. Будучи консортом, королева несет равную со своим супругом ответственность за состояние дел в стране, она имеет право заменять его во время отлучек или болезни, ей также может быть доверено воспитание наследника престола, а потому она – как Богоматерь – должна быть абсолютно чиста и непогрешима. Нарушение

11 О титуле «консорт» применительно к византийским императрицам см., например: [Bensammar 1976; Smythe 1997]. 12 [Ordines: 6]. 13 [Hrabanus Maurus: 541]. 14 [Huneycutt 1995: 126–146]. 15 [Strayer 1980: 17–18]. 16 [Bührer-Thierry 1992: 300–301]. 17 [Barré 1959; Stroll 1997]. 18 [Nelson 1996: 230–231]. 19 [De Jong 2003]. 20 [McCartney 1995].

41

королевой этих правил ставит под удар («скандализирует») не только ее семью, но и весь королевский двор и – шире – всю страну.

«Классическим» примером такого «скандала» является история Изабеллы Баварской. Объявленная в 1401 г. соправительницей своего безумного супруга Карла VI, Изабелла замещает его в моменты обострения болезни и осуществляет контроль над политическими группировками при дворе, она также является официальным опекуном наследника престола21. Вплоть до 1405 г. политическая власть, сосредоточенная в ее руках, постоянно увеличивается, и современники вполне благосклонно оценивают предпринимаемые ею шаги22. Но как только во Франции начинают циркули-ровать слухи о любовной связи Изабеллы с братом короля, Людовиком Орлеанским, образ консорта разрушается: «скандализировав» себя и свое правление, королева отныне воспринимается как антитеза Богоматери23.

На этом противопоставлении играют советники будущего Карла VII, когда перед ними весной 1429 г. предстает никому доселе неизвестная лотарингская девушка, утверждающая, что она послана на помощь дофину и его терпящим бедствие войскам. Уподобление Жанны д’Арк Деве Марии можно назвать общим местом в произведениях как французских, так и иностранных авторов XV–XVI вв. Несмотря на то что Жанна вовсе не является ни супругой, ни любовницей Карла, ее заслуги перед домом Валуа, ее роль в освобождении французских земель и в сплочении нации столь велики, что ее современники готовы именовать ее соправительницей короля24. И, конечно же, они называют ее помощницей и советчицей Карла, который «не предпринимает ничего без совета с этой девушкой, сказавшей ему, что она прогонит всех англичан из Франции»25.

Жанна д’Арк воспринимается современниками и потомками как идеальный тип помощницы26. Неудивительно, что, описывая отношения Юлии Тимошенко с Виктором Ющенко осенью 2004 г., журналисты именуют ее «второй Жанной д’Арк»27 и даже изображают в рыцарских доспехах на предвыборных плакатах28. Впрочем, мотив героя и его помощницы не слишком нуждается в подобных уточнениях. Достаточно вспомнить отношение современников к Николаю II и Александре Федоровне,

21 [Guenée 1992: 161-168; Poulet 1993: 114–115]. 22 Так, например, Кристина Пизанская, обращаясь к Изабелле, называет ее «посредницей в заключении мира (moyenneresse de traictié de paix)» [Pisan: 133–140]. 23 Подробнее см.: [Тогоева 2005]. 24 Там же. 25 “El Delfino, niente fa, se non per lo conseio de la donzela, la qual i dixe al tuto la cacerà Ingelexi de Franza”[Chronique Morosini: 175]. 26 Об использовании образа Жанны д’Арк разными политическими силами в разные периоды истории см.: [Winock 1992; Krumeich 1993]. 27 «Юлия Тимошенко – Жанна д’Арк оранжевой революции, дама наиболее радикальных взглядов, все время недовольна своим королем – господином Ющенко» (http://www.forum.md, 3 декабря 2004 г.); «А Юлiю Тимошенко у Львовi порiвняли з Жанною д’Арк» (http://www.news.ce.lviv.ua, 3 августа 2005 г.). 28 «Плакати, на яких Юлiя Тимошенко-Жанна д’Арк зображалась у рицарських обладунках» [Черепанин 2004].

Page 22: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

42

к генералу Перону и его Эвите, к Михаилу и Раисе Горбачевым, к Джорджу Бушу и Кондолизе Райс, чтобы понять: данный мотив постоянно присутству-ет в описаниях определенных исторических событий. Истории взаимоотно-шений этих пар в том виде, в каком они предстают перед нами на страницах исторических документов, научных и псевдо-научных исследований, многочисленных журнальных и газетных публикаций, оказываются удивительным образом похожими друг на друга – прежде всего потому, что для их построения авторы – сознательно или неосознанно – используют в качестве сюжетообразующих основные параметры уже знакомого нам мотива.

__________

Всякая сказка, как мы знаем, начинается с ситуации «предзавязочного благополучия»29, и чем более оно «благополучно», тем сильнее ощущается обрушивающаяся затем на героев беда. Именно она представляет собой первый параметр интересующего нас мотива: без беды нет героя, соответственно, нет и помощника. Беда в любом повествовании – будь то собственно сказка, эпос, роман или описание реальных событий – носит эсхатологический характер. Это, пусть временная, победа хаоса над космосом, нарушение привычного хода вещей. Беда, таким образом, угрожает самому существованию героев и окружающего их мира.

Именно в этих категориях мыслится беда в интересующих нас текстах. Речь может идти, к примеру, о частном вооруженном конфликте между двумя знатными сеньорами, ставящем под угрозу целостность владений одного из них. Так излагает историю столкновения Гийома д’Эврё и Рауля де Конша в 1090 г. Ордерик Виталий, для которого оно – «больше чем гражданская война, ведущаяся между могущественными братьями»30. Бедой может стать и более крупный конфликт – война, в которой на карту поставлена судьба целой страны. Эту ситуацию мы наблюдаем во Франции XV в., где верные дому Валуа войска сдают свои позиции под натиском английской армии. Бедой также часто оказывается не военный, но религиозный конфликт. Сюда относятся, к примеру, жаркие споры об инвеститутре, ведущиеся между папой Паскалем II, английским королем Генрихом I и архиепископом Ансельмом в XI в.31 Подобный конфликт может также легко перерасти границы христианского мира, что мы наблюдаем на примере идеи Крестовых походов, нашедшей свое отражение, как мы видели выше, в средневековом эпосе. Любопытную трансформацию эти идеи претерпевают в современном нам мире: достаточно вспомнить риторику заявлений американского Госдепартамента, касающихся вторжения США в Ирак, слова о «новом мировом порядке», «демократизации мира»,

29 [Пропп 2003: 26–28]. 30 “Illic tempe plus quam civile bellum inter opulentos fratres exortum est” [Orderici Vitalis: 345]. 31 [Huneycutt 1995: 135–137].

43

«божественной миссии Америки»… Наконец, смена власти (переворот, изменение политического курса, создание нового национального государства на обломках старой империи) также, безусловно, воспринимается окру-жающими как фактор дестабилизации. Граждане СССР переживают такую «беду» во время перестройки, начатой Михаилом Горбачевым. Мы наблюдаем ее в 2004–2005 гг. и несколькими годами позже в Украине, где создают новую «оранжевую» нацию.

Беда, таким образом, служит завязкой сюжета, ибо для ее преодоления необходим герой, который, конечно же, обязательно находится. Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что герой слишком слаб. Иными словами, он не может самостоятельно справиться с поставленной перед ним задачей.

Несостоятельным перед лицом военной угрозы выглядит дофин Карл, так что даже самые преданные его соратники отмечают: «…не было никакой надежды на то, что господин король сможет отвоевать свои земли при помощи людей. Силы его врагов и их приспешников росли по мере того, как силы его сторонников уменьшались»32. Совершенно неспособным к принятию самостоятельных решений рисуют средства массовой информации американского президента Джорджа Буша – и не только во время иракской кампании33. Слабость Виктора Ющенко в качестве лидера нации отмечают наблюдатели как во время выборов34, так и спустя продолжительное время после них35.

В этой, казалось бы, тупиковой ситуации героя может спасти лишь одно – появление у него волшебного помощника. Таким помощником в сказке может стать любое существо: животное, птица, человек, Баба-Яга и т.д. Нас, однако, интересует тот вариант, где помощницей героя является женщина. Именно она берется устранить беду.

Так, чтобы разрешить вопрос с инвеститурой в Англии, заинтересованные стороны обращаются за помощью к супруге Генриха I Матильде, прямо называя ее своей «помощницей» и «советчицей»,

32 “Unde depauperabatur rex patientissimus, adeo quod vix tenuem nedum pro domo sua, sed pro persona, victum habebat, et regina; resque sic ducta est quod nulla erat apparentia per auxilium humanum dominum regem sua dominia recuperare posse, crescente continue inimicorum et sibi non obedientium potestate, ac remissione juvaminis illorum qui partem suam foverat” [Traité Gelu: 399–400]. 33 «Ведь Буш и сам в прошедшие дни прямодушно сознавался в своих “проблемах с языком”: мол, иногда он в своих высказываниях был несколько чересчур “откровенен”. Кондолиза Райс должна “разъяснить миру наши мотивы и наши намерения”, сказал Буш, “поскольку мы, без всяких сомнений, должны лучше объяснять, что Америка представляет собой в действительности”» [Глогер 2005]. 34 «Конечно, формального лидера украинской оппозиции Виктора Ющенко великим мужчиной нельзя назвать и с очень большой натяжкой. Даже его друзья признают, что блестящий финансист Ющенко как политик — размазня, а как лидер и вовсе никакой» [Ростовский 2004]. 35 «Ющенко оказался слабым управленцем, не адекватным задачам государственного строительства – тем более в столь сложном геополитическом положении… Ющенко показал свою слабость и как демократический лидер новой Украины, и как лоббист интересов того бизнеса, который стоял за финансированием его предвыборной кампании» [Храбрый 2007: 24].

Page 23: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

44

способной отвратить короля от «дурных советов»36. В конфликт англо-нормандских сеньоров в конце концов вмешиваются их жены – Эльвиза д’Эврё и Изабелла де Конш – дабы своими военными действиями положить конец спору37. В Столетнюю войну вступает Жанна д’Арк, посланная Богом на помощь дофину38. Действиями и даже словами Джорджа Буша руководит его «офисная жена» Кондолиза Райс39. Тимошенко буквально «растит» из Ющенко будущего лидера, страстно агитирует за него на Майдане, «делает» его президентом40, опекает его в качестве премьер-министра, взяв на себя решение всех самых насущных и самых болезненных проблем украинской экономики41, протягивает ему руку помощи в момент собственной отставки и роспуска парламента42.

Помощь, оказанная таким образом, часто воспринимается современниками событий как волшебная, как чудо43. Да и сама помощница – в строгом соответствии со сказкой – женщина непростая. Она обладает особыми уменьями (иногда принимаемыми за колдовство44), свиде-тельствующими о том, что она чрезвычайно умна – и в этом смысле гораздо сильнее своего героя45. Именно эту силу якобы демонстрирует Жанна д’Арк во время выработки планов военных операций, когда Карл приказывает не

36 [Huneycutt 1995: 135]. 37 “Helvisa namque comitissa contra Isabelem de Conchis pro quibusdam contumeliosis verbis irata est. comitemque Guillelmum cum baronibus suis in arma per iram commovere totis viribus conata est” [Orderici Vitalis: 345]. 38 “La Pucelle, message de Dieu, en l’ayde du roy de France”[Cagny: 10]. 39 «Она – голос своего хозяина, самое близкое доверенное лицо. И что известно о ней еще, так это то, что она самая влиятельная женщина в Вашингтоне» [Глогер 2005]. 40 «В бытность Виктора Андреевича главой кабинета министров именно вице-премьер Юлия Тимошенко была реальным руководителем его правительства. Именно Тимошенко в последние пять лет старательно лепила из Ющенко лидера оппозиции. Наконец, именно эта хрупкая женщина сейчас ведет за собой народ на штурм украинской президентской администрации и против “врагов демократии”» [Ростовский 2004]. 41 «А вернуть в казну деньги за недооплаченную «Криворожсталь»,…внести ясность в транзитные схемы газа, поставить на место донецких и днепропетровских, не дать состояться юго-восточной федерации и сильной оппозиции в Раде – вот повестка для новой украинской власти. Для этого нужна Юля» [Храбрый 2005: 52]. 42 «Как любой другой политик, Ющенко совершил массу ошибок. Тем не менее я уверена, что своим последним решением исправил все ошибки, совершенные им ранее» [Юлия Тимошенко 2007: 35]. 43 Не только помощь, оказанная Жанной д’Арк, воспринимается как чудесная, в ней самой видят чудо. См., например: “Par ainsi, le restaurement de France et recouvrement a esté moult merveilleux… . Mais sur tous les signes d’amour que Dieu a envoyez au royaume de France, il n’y en a point eu de si grant ne de si merveilleux comme ceste Pucelle”. [Thomassin: 312]. Так же воспринимается и назначение Кондолизы Райс: «Кондолиза Райс, напротив, должна стать дипломатическим чудо-оружием президента» [Глогер 2005]. 44 Ср.: «Сатáна, которая ведает все – жена-помощница, которая еще немножко и колдунья, ворожея, предсказательница, знает будущее» [Дюмезиль 1977: 55]. 45 [Новик 2001: 137].

45

предпринимать ничего без совета с ней46. Сильный аналитический ум восхваляют в Юлии Тимошенко и Кондолизе Райс их сторонники47.

Чудесные способности позволяют помощнице заменить собой «слабого» героя в предстоящем ему испытании и выйти из него с честью: «Следя за судьбой сказочного героя, мы вынуждены установить его полную пассивность. За него все выполняет помощник, который оказывается всемогущим, всезнающим или вещим … Тем не менее герой, получивший волшебное средство, уже не идет “куда глаза глядят”. Он чувствует себя уверенно, знает, чего хочет, и знает, что достигнет своей цели»48.

__________

Впрочем, справедливости ради, следует сказать и о тех различиях,

которые существуют в бытовании нашего мотива в сказке и в иных повествовательных жанрах. Прежде всего это касается развязки истории.

В волшебной сказке «действие большей частью начинается с беды (недостачи) и обязательно кончается избавлением от беды и приобретением некоторых ценностей»49. Ценности эти находятся в прямой зависимости от общей направленности сказки, от ее интереса к судьбе самого героя50. Сказочное действие стремится к установлению его личного благополучия, а потому высшей сказочной ценностью здесь оказывается свадьба (и получение «полцарства в придачу»). Взять в жены при этом герой может кого угодно, но очень часто этой счастливицей оказывается именно его помощница. Подобную концовку мы наблюдаем не только в сказках. Ею «грешат» и эпос, и средневековый роман, и новелла Нового времени. Однако в «истории» так происходит далеко не всегда. И это порождает определенные проблемы.

Прежде всего, нарушается так называемый принцип сказочного баланса, поскольку то или иное повествование о реальных событиях, выстроенное вокруг мотива героя и его помощницы, по законам жанра должно приводить своих главных действующих лиц к обретению совершенно определенных ценностей. Если же этого не происходит, возникает ситуация неопределенности, недосказанности: повествование перестает вызывать доверие у слушателей или читателей. И, как следствие, сразу же обрастает слухами – всевозможными домыслами, «дописывающи-ми» историю до «нужного» конца и таким образом легитимирующими ее. 46 “A l’oppinion de laquelle Jehanne la Pucelle le roy et son conseil s’arestèrent et fut conclud de là demourer” [Chartier: 95]. 47 «Но я вам скажу, если бы Тимошенко не была премьер-министром, я бы этому правительству трех месяцев не дал. Им несказанно повезло с Юлией Владимировной, женщиной потрясающего аналитического ума» [Дранников 2005: 23]; «Завистники часто говорят, что Конди «переводит Бушу с английского на английский». В действительности Буш ценит ее за логику, за способность убедительно доказать необходимость тех или иных действий» [За что Буш… 2004]. 48 [Пропп 2000: 216]. Курсив мой. – О.Т. 49 [Мелетинский, Неклюдов, Новик, Сегал 2001: 15]. Курсив мой. – О.Т. 50 [Новик 2001: 154].

Page 24: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

46

Легитимация эта в каждую эпоху происходит по-своему. Так, кое-кто из современников и ближайших потомков Жанны д’Арк не может поверить в невинность ее отношений с Карлом VII: «Помилуй, бог! Беременна святая! / Вот чудо величайшее твое! / Иль к этому вела святая жизнь? / Она с дофином славно забавлялась, / Предвидел я, на что она сошлется»51. Политкорректные авторы XX и XXI вв. уже не строят предположений о возможной близости героя и его помощницы. Они, напротив, всячески подчеркивают асексуаль-ный характер отношений такой пары, делая упор на дружбе семьями и единстве профессиональных интересов – как, например, в случае Джорджа Буша и Кондолизы Райс52. Однако термин «офисная жена», придуманный современными психологами, – всего лишь красивое название для ситуации, продолжающей оставаться сомнительной в глазах обывателей. Герои и их помощницы попадают в некий замкнутый круг: их отношения описываются в соответствии с заданным мотивом, что делает их объектом самых разнообразных слухов, которые им приходится опровергать без всякой надежды на успех именно потому, что их тандем продолжает (до поры до времени) свое существование, не приводя к подсознательно ожидаемой всеми развязке.

Еще одним интересным отличием сказки от последующих повествовательных жанров является наличие или отсутствие в них ярко выраженного национального компонента. Как отмечает Е. М. Мелетинский, исторические воспоминания используются для мифологического концепти-рования только в качестве «сырого материала». Само же мифологическое мышление «принципиально неисторично». Соответственно, так же неисто-рична и сказка, в которой локальная мифология заменяется на «условно сказочную»53.

Однако возникновение эпоса относится уже ко времени этнической консолидации. Для него, таким образом, характерна определенная на-циональная специфика, что отчасти сохраняется и в средневековом романе54. Беда здесь часто носит национальный характер, угрожает существованию страны или – шире – всего христианского мира. То же самое происходит и в исторических сочинениях. Столетняя война в XV в. начинает воспри-ниматься как национальное бедствие, как посягательство одной страны на целостность другой55. За национальное единство и независимость

51 [Генрих VI]. 52 «Кондолиза Райс является другом клана Бушей, имеет тесные личные связи с президентской супружеской парой и предана ей, часто проводит вместе с ней выходные. На личном президентском ранчо в Техасе она живет на правах члена семьи в небольшом гостевом доме, президент относится к ней как по-отечески настроенный друг. В такие дни они с удовольствием говорят о футболе и бейсболе, тренируются на тренажерах или складывают пазлы. Они вместе молятся, и если у Джорджа Буша появляется желание, ‘Конди’ разъясняет ему доступно суть конфликтов этого мира» [Глогер 2005]. 53 [Мелетинский 2001: 46, 177]. 54 См., например: [Дюмезиль 1977; Мелетинский 2001]. 55 О возникновении национального самосознания в средневековой Франции см. прежде всего: [Beaune 1985].

47

государства выступают лидеры «оранжевой революции» в Украине осенью 2004 г.

Любопытно, что национальная идея часто не только проговаривается словами, но и утверждается визуально. Герой, а вернее, его помощница – поскольку именно ей выпадает честь устранить беду – всем своим видом демонстрируют свою приверженность этой национальной идее. В случае с Жанной д’Арк таким знаком становятся королевские лилии, которые «видят» на ней ее современники и потомки. Это лилии на ее гербе, знамени и даже на попоне ее боевого коня56. В случае с Юлией Тимошенко символом ее особой «украинскости» является, конечно же, ее знаменитая коса57, сразу же превра-щающаяся в модный аксессуар с легко считываемым смыслом. Подобный «сигнальный флажок», по мнению Ролана Барта, безусловно рождает определенное «историческое правдоподобие»58. Он претендует на «естест-венность» и с честью исполняет свою роль. Вместе с тем этот знак «отличается двойственностью: оставаясь на поверхности, он тем не менее не отказывается и от претензий на глубину. Он желает дать нечто понять (что похвально), но одновременно выдает себя за нечто спонтанное (что уже нечестно)»59. Эту надуманность прекрасно чувствуют обыватели, выра-жающие недоверие косе Тимошенко и заставляющие ее хозяйку оправды-ваться в ее подлинности, а значит в своей искренней приверженности делу революции60.

Впрочем, при всех исторически обусловленных изменениях в бытовании мотива героя и его помощницы суть его остается совершенно неизменной на протяжении веков. Отношения правителя и его супруги, правителя и его соратницы, правителя и его «офисной жены» продолжают описываться по одной и той же схеме мифологического повествования.

__________

Как отмечает Бронислав Малиновский, «функция мифа состоит в том,

чтобы упрочить традицию, придать ей значимость и власть, возводя ее истоки к высоким, достойным почитания, наделенным сверхъестественной

56 “Fecit eciam depingi arma sua, in quibus posuit duo lilia aurea in campo azureo et, in medio liliorum, ensem argenteum cum capulo et cruce deauratis habentem cuspidem erectum in sursum, in cuius summitate est corona aurea” [Procès de condamnation: 268]; “Respondit quod habebat vexillum cuius campus erat seminatis liliis; et erat ibi mundus figuratus et duo angeli a lateribus eratque coloris albi, de tela alba vel boucassino; erantque scripta ibi nomina Jhesus Maria, sicut ei videtur; et erat fimbriatum de serico” [Ibidem: 78]. 57 «Прическа Тимошенко – заплетенные в косу светлые волосы – стала, пожалуй, одним из ярких символов “оранжевой революции”, в результате которой в конце прошлого года к власти на Украине пришла оппозиция» [Тимошенко 2005]. 58 [Барт 1996: 73]. 59 [Там же: 75]. 60 «А еще я узнал, что коса у Юлии Тимошенко вовсе и не наставная. Собственная у нее коса. На одной недавней пресс-конференции ее так достали с золотой короной, что она взяла и распушила. Замечательная, в общем, женщина во всех отношениях. И как счастлива должна быть Украина, что в Украине Тимошенко есть» [Дранников 2005: 22].

Page 25: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

48

силой началам»61. Именно поэтому миф существует вечно – он неотъемлемая часть культуры, он оправдывает и легитимирует любое новое явление в жизни общества.

В мифологическом сознании для каждого события находится образец, в соответствии с которым это событие воспринимается и осмысливается. Таким образом, мифологическое мышление прецедентно по своему характе-ру: «… чисто мифические прасобытия затем многократно воспроизводятся в обрядах и мыслятся образчиками, в свете которых толкуются, к которым “подгоняются” действительные эмпирические события, происходящие или могущие произойти в будущем»62. Эти последние всего лишь укладываются в «прокрустово ложе готовой мифологической структуры, оказываясь несовершенным воспроизведением, повторением своего абсолютного прообраза»63. Сказанное выше в равной степени касается как мифоло-гических представлений, так и мифологического повествования, без которого собственно не существует мифа, целиком входящего в сферу высказывания64.

Мифологическое повествование интересно именно с точки зрения создания прецедента – образца для восприятия всего нового и незнакомого. Прецедент в данном случае представляет собой некую объяснительную схему – готовую «форму», в которую помещается любое «содержание», любая вновь рассказанная история, которая всякий раз подстраивается под эту форму – вернее, апеллирует к ней как к безусловному авторитету65. Соответственно, то, что может являться случайностью для самого первого текста, «становится кодом для последующих»66.

Сообщение, передаваемое таким образом, по удачному выражению Ю. М. Лотмана, напоминает «платок с узелком, завязанным на память»67, где текст выполняет всего лишь мнемотическую функцию. У текста и его читателя в этой ситуации складываются весьма специфичные, творческие отношения – отношения сотрудничества, ибо получатель «платка с узелком» может домыслить рассказанную ему историю, встроив ее в уже известную ему форму.

Однако сама форма рассказа при этом не изменяет своих очертаний. Хотя мифологическое повествование и призвано ответить на любой вопрос, снять любую проблему68, оно все же по-своему организует мир читателя, заставляет его мыслить совершенно определенными категориями. И таким образом обретает идеологическую направленность. Поэтому, как представля-ется, мифологическое сознание особенно ярко проявляется в критических 61 [Малиновский 1998a: 143]. 62 [Мелетинский 1995: 177]. Курсив мой – О.Т. 63 [Там же]. 64 [Леви-Строс 1985: 185]. 65 [Леви-Строс 2000: 97, 228]. 66 [Лотман 1988a: 31]. 67 [Лотман 1988b: 438]. 68 «Мифологический подход не оставляет места для колебаний, противоречий, сомнений, для методологического хаоса. Миф объясняет мир так, чтобы универсальная гармония не была поколеблена» [Мелетинский 2001: 31].

49

ситуациях, когда потребность в оправдании, в легитимации действий участников событий особенно возрастает. Мифологическое повествование направлено здесь даже не на самих героев, но на отношение к ним, на выработку общественного мнения о том или ином спорном явлении, на придание действиям героев законного в глазах окружающих характера. Именно в этом заключается прагматическая функция мифа69. И именно поэтому привилегированным полем мифологии во все времена остается политическая идеология – область, к которой в той или иной степени относятся все рассмотренные выше примеры.

Источники

1. Генрих VI - В. Шекспир. Генрих VI. Часть 1. Акт 5, сцена 4 (перевод Е. Бируковой). 2. Cagny – P. de Cagny. Chronique // Quicherat J. Procès de condamnation et de

réhabilitation de Jeanne d’Arc, dite la Pucelle. P., 1841–1849. 5 vols. T. 4. P. 1–37. 3. Chartier – J. Chartier. Chronique de Charles VII / Ed. par A.Vallet de Viriville. P., 1858. 4. Chronique Morosini – Chronique d’Antonio Morosini. Extraits relatifs à l’histoire de

France / Ed. par G. Lefèvre-Pontalis, L. Dorez. P., 1901. T. 3 (1429–1433). 5. Cuvelier – J. Cuvelier. La vie de Bertrand Du Guesclin // Ed. par E.Charrière. P., 1839.

T. 1–2. 6. Hrabanus Maurus – Hrabanus Maurus. Expositio in librum Esther // Patrologiae cursus

completus. Series Latina / Ed. J.-P.Migne. P., 1852. T. CIX. 7. Orderici Vitalis – Orderici Vitalis. Historiae ecclesiasticae / Ed. par A. Le Prevost. P.,

1845. T. 3. 8. Ordines – Ordines coronationis imperialis. Die Ordines für die Weihe und Krönung des

Kaisers und der Kaiserin / Hg. von R. Elze. Hannover, 1960. 9. Pizan – Ch. de Pisan. Une épître à Isabeau de Bavière // Essai sur les écrits politiques de

Christine de Pisan, suivi d’une notice littéraire et de pièces inédites / Ed. par R. Thomassy. P., 1838. P. 133–140.

10. Procès de condamnation – Procès de condamnation de Jeanne d’Arc / Ed. par P. Tisset. P., 1960. T. 1.

11. Thomassin - M. Thomassin. Registre Delphinal // Quicherat J. Procès de condamnation et de réhabilitation de Jeanne d’Arc, dite la Pucelle. P., 1841–1849. 5 vols. Т. 4. P. 303–312.

12. Traité Gelu – Traité de Jacques Gelu, archevêque d’Embrun // Quicherat J. Procès de condamnation et de réhabilitation de Jeanne d’Arc, dite la Pucelle. P., 1841–1849. 5 vols. T. 3. P. 393–410.

69 «Функция мифа заключается не в объяснении происхождения вещей, а в утверждении существующего порядка, не в удовлетворении человеческой любознательности, а в упрочении веры, не в развертывании занимательной фабулы, а в увековечивании тех деяний, которые свободно и часто совершаются сегодня и столь же достойны веры, как свершения предков» [Малиновский 1998b: 84].

Page 26: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

50

Литература

1. Barré 1959 – H. Barré. La royauté de Marie au XIIe siècle en Occident // Maria et Ecclesia. Rome, 1959. P. 93–119.

2. Beaune 1985 – C. Beaune. Naissance de la nation France. P., 1985. 3. Bensammar 1976 – E. Bensammar. La titulaire de l’imperatrice et sa signification //

Byzantion. 1976. T. 46. P. 243–291. 4. Bührer-Thierry 1992 – G. Bührer-Thierry. La reine adultère // Cahiers de civilisation

médiévale. 1992. № 35. P. 299–312. 5. De Jong 2003 – M. De Jong. Sacrum palatium et ecclesia. L’autorité religieuse royale

sous les Carolingiens (790-840) // AHSS. 2003. № 6. P. 1243–1269. 6. Guenée 1992 – B. Guenée. Un meurtre, une société. L’assasinat du duc d’Orléans 23

novembre 1407. P., 1992. 7. Huneycutt 1995 – L. L. Huneycutt. Intercession and the High-Medieval Queen: The

Esther Topos // The Power of the Weak / Ed. by J.Carpenter and S.-B. MacLean. Chicago, 1995. P. 126–146.

8. Krumeich 1993 – G. Krumeich. Jeanne d’Arc à travers l’Histoire. P., 1993. 9. McCartney 1995 – E. McCartney. Ceremonies and Privileges of Office: Queenship in

Late Medieval France // Power of the Weak / Ed. by J. Carpenter and S.-B. MacLean. Chicago, 1995. P. 178–219.

10. Nelson 1996 – J. L. Nelson. Women at the Court of Charlemagne: A Case of Monstrous Regiment? // Nelson J. L. The Frankish World, 750–900. L., 1996. P. 223–242.

11. Poulet 1993 – A. Poulet. Capetian Women and the Regency: The Genesis of a Vocation // Medieval Queenship / Ed. by J. C. Parsons. N.-Y., 1993. P. 93–116.

12. Smythe 1997 – Smythe D. C. Behind the Mask: Empresses and Empire in Middle Byzantium // Queens and Queenship in Medieval Europe / Ed. by A. J. Duggan. Woodbridge, 1997. P. 141–152.

13. Strayer 1980 – J. R. Strayer. The reign of Philip the Fair. Princeton, 1980. 14. Stroll 1997 – M. Stroll. Maria Regina: Papal Symbol // Queens and Queenship in

Medieval Europe / Ed. by A. J. Duggan. Woodbridge, 1997. P. 173–188. 15. Winock 1992 – M. Winock. Jeanne d’Arc // Les lieux de mémoire / Sous la dir. de

P. Nora. P., 1992. Vol. III: Les France. T. 3: De l’archive à l’emblème. P. 675–733. 16. Барт 1996 – Р. Барт. Мифологии. М., 1996. 17. Глогер 2005 – К. Глогер. Кондолиза Райс: голос своего хозяина //

http://www.inosmi.ru/translation (перепечатка из немецкого журнала “Stern”, 18 января 2005 г.).

18. Дранников 2005 – В. Дранников. Оранжевая, перманентная // Русский Newsweek. 7–13 декабря 2005 г. С. 21–24.

19. Дюмезиль 1977 – Ш. Дюмезиль. Осетинский эпос и мифология. М., 1977. 20. За что Буш… 2004 – За что Буш ценит Кондолизу Райс? // http://www.podrobnosti.ua

(17 ноября 2004 г.). 21. Лаврова 2004 – М. Лаврова. «Красавица» и «чудовище» // http://www.from-ua.com

(2004). 22. Леви-Строс 1985 – К. Леви-Строс. Структурная антропология. М., 1985. 23. Леви-Строс 2000 – К. Леви-Строс. Мифологики. М., 2000. Т. 1. Сырое и

приготовленное. 24. Лотман 1988a – Ю. М. Лотман. Структура художественного текста //

Ю. М. Лотман Об искусстве. СПб., 1988. 25. Лотман 1988b – Ю. М. Лотман. Каноническое искусство как информационный

парадокс // Ю. М. Лотман. Об искусстве. СПб., 1988. 26. Малиновский 1998a – Б. Малиновский. Миф в примитивной психологии //

Б. Малиновский. Магия, наука, религия. М., 1998. С. 92–144.

51

27. Малиновский 1998b – Б. Малиновский. Магия, наука, религия // Б. Малиновский. Магия, наука, религия. М., 1998. С. 19–91.

28. Мелетинский 1995 – Е. М. Мелетинский. Поэтика мифа. М., 1995. 29. Мелетинский 2001 – Е. М. Мелетинский. От мифа к литературе. М., 2001. 30. Мелетинский, Неклюдов, Новик, Сегал 2001 – Е. М. Мелетинский,

С. Ю. Неклюдов, Е. С. Новик, Д. М. Сегал. Проблемы структурного описания волшебной сказки // Структура волшебной сказки. М., 2001. С. 11–121.

31. Михайлов 1976 – А. Д. Михайлов. Французский рыцарский роман и вопросы типологии жанра в средневековой литературе. М., 1976.

32. Михайлов 1995 – А. Д. Михайлов. Французский героический эпос. Вопросы поэтики и стилистики. М., 1995.

33. Новик 2001 – Е. С. Новик. Система персонажей русской волшебной сказки // Структура волшебной сказки. М., 2001. С. 122-160

34. Пропп 2000 – В. Я. Пропп. Русская сказка. М., 2000. 35. Пропп 2003 – В. Я. Пропп. Морфология волшебной сказки. М., 2003. 36. Ростовский 2004 – М. Ростовский. Красавица и Чудовище // Московский

комсомолец. 26 ноября 2004 г. 37. Тимошенко 2005 – Тимошенко на обложке женского журнала //

http://www.rambler.ru (21 апреля 2005 г.). 38. Тогоева 2005 – О. И. Тогоева. Карл VII и Жанна д’Арк: Утрата девственности как

утрата власти // Историк и художник. 2005. № 1. С. 154–171. 39. Храбрый 2005 – О. Храбрый. Постсоветское закулисье // Эксперт. 31 января – 6

февраля 2005 г. № 4. С. 52–55. 40. Храбрый 2007 – О. Храбрый. Бесконечный демократический транзит // Эксперт. 9-

15 апреля 2007. № 14. С. 24 41. Черепанин 2004 – В. Черепанин. Газетнi дискурси «Повсталоï Украïни» //

http://krytyka.kiev.ua (19 сентября 2004 г.). 42. Юлия Тимошенко 2007 – Юлия Тимошенко: «Украина – не поле боя Запада и

России» // Русский Newsweek. 16–22 апреля 2007 г. С. 35.

Page 27: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

52

Наталья Палеева

Конструирование русского националистического дискурса

о «Других» в 1860–1917 гг.

Современный этап развития многих стран мира (и Россия здесь не исключение) невозможно представить себе без такого явления, как национализм. Те или иные проявления государственного национализма или национализма отдельных народов стали сегодня довольно обыденным и едва ли кого-либо удивляющим явлением. ХХ век ознаменован резким усилением националистических настроений, и процесс этот продолжается по сей день.

Характерной чертой феномена национализма является этническая неприязнь одной национальности/нации (в данном случае – «русских») к ряду других; многочисленные формы такой неприязни (региональный и конфессиональный негативизм, ксенофобия, этнофобия и т.п.) наиболее ярко и полно выражаются в конструируемых властью образах «Другого», «Чужого» и «Врага».

Прежде чем перейти к анализу стратегий конструирования русского националистического дискурса второй половины ХIХ – начала ХХ века, предпримем попытку разделить перечисленные выше категории, показав при этом правомерность использования конструкта «Другие» в отношении групп, проживающих на «нашей» территории, но отличных от «таких же, как Я». На основе осуществленных дискурс- и контент-аналитических исследований определим, какие именно этнические и социальные группы попадают в эту категорию. Наконец, попытаемся проследить, какая конкретно культурная память формируется по отношению к каждой из групп «Других» и какова ее эволюция во времени. На эти основные вопросы мы и попробуем ответить в данной статье.

На сегодняшний день тем или иным проблемам «не принимаемых» групп посвящено большое количество научных исследований. Однако многие из них изучают либо природу возникновения подобного разделения (примордиалистское [Гумилев 2002; Бромлей 2008], инструменталистское [Вердери 2002; Goffman 1959] и конструктивистское [Андерсон 2001; Геллнер 1991; Тишков 1997; Малахов 2001] направления), либо сосредотачиваются на каком-либо конкретном образе «отличных от Меня». Как правило – на «образе Врага» [Гудков 2005; Петровский-Штерн 2005; Couet 2002].

Различия между конструктами «Другого», «Чужого» и «Врага» (по отношению к сообществу «Мы») остаются, таким образом, слабо изученными. Впрочем, равно как и механизмы создания на их основе представлений о «Себе». Причем подобная тенденция характерна как для

53

дореволюционных исследований, так и для исследований советского, и даже современного периодов.

Принимая за основу конструктивистский подход и признавая, что главным в формировании образа собственного «Я» (конкретной этнической общности, нации) и групп «Других» являются усилия политиков и интеллектуалов, создающих особые смысловые конструкты, которые затем транслируются всему обществу, мы полагаем, что подобная ситуация существует не только в современной Российской Федерации. Аналогичные процессы происходили и до революции, в Российской Империи. Более того, сами каналы трансляции создаваемого властью дискурса с тех пор лишь расширились (благодаря появлению масс-медиа), не изменившись по сути.

Наиболее адекватной в данном случае нам представляется теория символически генерализованных средств коммуникации Н. Лумана, описавшего эволюцию логики коммуникации в современном обществе и утверждавшего, что все процессы, происходящие в обществе, формиру-ются властью посредством СМИ, производящих, для управления общест-вом, смысловые (коммуникативные) коды [Луман 2005: 29–33]. Таким образом, все существование общества, согласно Н. Луману, определяется, «направляется» властью, осуществляющей свои властные функции, конструирующей общественное мнение и т.п. через средства массовой информации [Луман 2001: 29]. Власть не только «основывается» на средствах коммуникации, но и осуществляется через них, фактически представляя собой средство коммуникации. При этом любое общество, любая социальная система «потенциально конфликтны» [Луман 2001: 13]. Потенциалы конфликта, равно как и потенциалы консенсуса, принадлежат власти, превращаясь в очередной «рычаг» управления обществом, регули-руя происходящие в обществе процессы1.

Следовательно, дореволюционный властный дискурс будет спра-ведливо изучать на материалах прессы и школьных учебников по русской и зарубежной истории. Именно эти два источника информации были широко распространены и усваивались значительной – образованной – частью общества.

Таким образом, власть, посредством массовых коммуникаций, формирует в общественном сознании целый ряд смысловых конструктов, касающихся всех сторон общественной жизни. Не являются исключением в этом плане и группы «отличных от Нас»2.

Проведенные нами и целым рядом других ученых исследования показывают, что в категорию «Врагов» в дореволюционном дискурсе попадают, как правило, жители зарубежных, не имеющих с Российской Империей общих границ, государств. Они имеют собственную, отличную 1 Примером, в данном случае, может служить сознательная эскалация конфликтов или, напротив, снижение их напряженности властью, как это происходило в отношении польского или еврейского населения Российской Империи второй половины ХIХ – начала ХХ вв. 2 Под «Нами» мы будем понимать русское («великорусское») население Империи.

Page 28: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

54

от «Нашей», религию, иную культуру, иной уклад жизни и иные традиции и потому «пугающи», «непонятны» и едва ли способны когда-нибудь стать «Своими». Кроме того, они потенциально враждебны, так как «Мы» не имеем с ними ежедневных контактов и, следовательно, не можем предполагать, что они против «Нас» замышляют.

Несколько иное положение занимают этносы и социальные группы, составляющие группу «Других». К ней принадлежат жители одного с «Нами» региона, проживающие на той же территории, что и «Мы», но отличающиеся национальностью, верой и, следовательно, традициями. Таковыми являются, главным образом, поляки и евреи.

Причины, по которым перечисленные национальности были отнесены к группе «Других», заключаются в самой специфике данной категории. В отличие от «Врагов», «Другие» хоть и непохожи на таких же, как «Мы», и используют собственную шкалу измерения значения социальных объектов, все же значительно более понятны – главным образом ввиду того, что проживают на одной с «Нами» территории, являются «Нашими» соседями, и уклад их жизни если и не до конца «Нам» понятен, то, по крайней мере, не так пугает своей чуждостью и непознаваемостью. Пусть они и отличны, но при определенных условиях (принятие православия – одно их них) способны стать «Своими». Более того, именно по отношению к входящим в группу полякам и евреям и формируется образ «Себя», что невозможно по отношению к «Врагам». Причина этого, на наш взгляд, заключается в том, что группы «Других», являясь соседями, постоянно находятся с «Нами» в контакте. Знакомясь с их верой, бытом, обычаями, привычками, «Мы» можем сравнивать их со своими, формируя тем самым четкое представление о «Себе».

Крайней формой «Других» становятся «Чужие». Негативный дискурс о «Чужих» значительно более активный и насыщенный. По сути, «Чужими» при определенных условиях способны стать те же самые группы, которые принадлежат к числу «Других».

Анализируя стратегии русского националистического дискурса, мы будем использовать именно категорию «Других»: как уже было показано, она лучше остальных соответствует статусу, занимаемому в Российской Империи еврейским, польским и татарским этносами.

По отношению ко всем перечисленным категориям «Других» возможно развертывание как минимум трех дискурсивных стратегий: «охранной» («хозяйской»), «этнической» («самобытной») и «право-защитной» («законной»). Первая, абсолютно преобладающая в дискурсе о «Других», подразумевает, что высшую ценность представляет порядок, установленный «хозяевами», «коренными» жителями территории, и зафиксированный в наборе условностей, которым должен подчиняться любой нормальный житель. В случае попытки разрушения созданного порядка нарушитель подвергается исключению и стигматизации. Таким образом, в рамках данной стратегии действуют «местные» – именно им принадлежит «Наш» (но не «Общий») дом, право устанавливать свои

55

порядки и требовать их неукоснительного соблюдения, – а также «гости» («пришлые»), этим правом не обладающие, но способные (даже под угрозой наказания) «незаконно» на него претендовать [Карпенко 2002: 180–181].

«Этническая» (или «самобытная») стратегия утверждает исключи-тельную ценность этнического разнообразия, а сохранение «самобытных этнических культур» рассматривается как препятствие унификации и обезличиванию человечества.

Наконец, в «правозащитной» (или «законной») стратегии базовым является признание главенства прав человека. Законы, утверждающие их, признаются высшей ценностью. Все люди равны перед законом и исключение может быть сделано только для тех, чья вина в нарушении закона доказана. Кроме того, для данной стратегии характерно индиви-дуализированное изображение. Все действующие лица имеют имена. Собирательные категории («кавказцы», «армяне») используются довольно редко.

В категорию «Других», по отношению к которой в дореволюционной прессе и учебной литературе разворачивается «охранная» дискурсивная стратегия, как уже отмечалось, попадают, главным образом, польское и еврейское население государства. Они становятся «явными Другими», выступающими в роли вечных «гостей», обязанных подчиняться «хо-зяевам» («Нам»). Дискурс о них по преимуществу негативный. «Татары» и «казаки» попадают в категорию «скрытых Других», дискурс о которых значительно более ситуативен, менее категоричен и негативен. Про эти группы «вспоминают» лишь в случае экономических кризисов или внутри-политических потрясений.

Итак, первыми по частоте представленности в учебных материалах являются поляки (жители Царства Польского). Поляки наделяются практическими всеми теми качествами, которые признаются негативными.

Во-первых, от «остального» населения Империи их отличает религия («католическая религия», католический обряд», «униатская вера» [Краткие очерки русской истории 1912: 69–71]), что само о себе не являлось бы негативной характеристикой, если бы не тот контекст, в котором упоминается об их вероисповедании. Католическая вера начинает служить объяснением всех прочих «проступков» польского этноса, превращаясь из маркера, отличающего их от других групп, в своего рода «клеймо», устранить которое они не в состоянии.

Католическая вера становится «опасной» уже по окончании ливонской войны. Связано это с появлением в публицистических и учебных текстах «иезуитов», которые по просьбе «папы» предлагают царю Иоанну вступить в унию с католиками. Однако первоначально никакой негативной окраски это не носит. Авторы учебников сообщают об этом, замечая, что Иоанн отклонил данное предложение и прекратил разговоры о возможной унии [Краткая отечественная история 1917: 97].

Религия становится причиной вмешательства поляков в дела нашего

Page 29: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

56

государства в период смуты и появления на исторической сцене Лжедмитрия I. Одной из движущих сил этого «похода», согласно авторам, является заинтересованность «польских иезуитов» в распространении католичества на Руси [там же: 75]. Этой мотивацией объясняется также и поддержка самозванца «польскими панами», королем Сигизмундом, которые, помимо «удовлетворения» религиозных «потребностей, стре-мятся также получить и некоторые материальные «дивиденды».

Такие характеристики польского населения, как «жадность» до чужого, «корысть», страсть к «мародерству», «неприятие» русского и т.п., первоначально упоминаемые в контексте религиозных притязаний, к началу ХIХ века становятся самостоятельными в дискурсе о данной народности. Показательно в этом отношении описание историками «Польской смуты» (Польского мятежа) 1863 г. [Краткие очерки русской истории 1912: 345].

К этому моменту поляки, согласно учебникам, наделены уже всеми негативными чертами. Они хитры, беспринципны, трусливы на поле боя, жадны, расчетливы, для них характерно имущественное расслоение, что, отчасти, объясняет тот факт, что «паны» безнаказанно «угнетают» и «притесняют» своих крестьян. Наконец (и это авторам учебников представляется самым страшным), они преданы своим «нравам», «языку» и «католической вере» [там же: 140].

Таким образом, складывается определенный стереотип данной народности, время от времени актуализируемый и подтверждаемый историками. Осуществляется это либо с помощью отсылки к прошедшим событиям (например, популярен сюжет о поддержке поляками самозванцев: польский король Сигизмунд III представлен здесь как типичный поляк, в образ которого включены все вышеперечисленные качества), либо через выявление в поляках «нынешних» всех «тради-ционно» присущих им черт.

В «польской смуте» и действуют эти «типичные» поляки, поступки которых строго соответствуют их образу, созданному ранее. Собравшись в «шайки» [Краткая отечественная история 1917: 76–77], они нападают на спящих русских солдат; укрываются от справедливого возмущения в лесах; создают революционный комитет, который, координируя деятельность «шаек», привлекает к участию в мятеже «духовенство» и «шляхту», а также «ополячивают» и «окатоличивают» местное крестьянское население. Как правило, поляки действуют подпольно и не выдерживают открытых встреч с русскими солдатами [там же: 345–350]. Слабость и неспособность населения Польши к достойному отпору демонстрируется еще и пере-числением сторонников движения за независимость: в их числе оказываются женщины («усердные сторонники движения») и «ополя-ченные» чиновники и помещики [Краткие очерки русской истории 1912: 346].

57

Поляки при этом не выступают как «Враги»3, и подтверждением того, что жители Польши скорее «Другие», чем «Враги», может служить использование по отношению к ним позитивных дискурсивных стратегий. Возьмем, к примеру, историю с объединением Литвы с Польшей (рубежа ХIV–ХV вв.). Несмотря на то, что Польша давно была крещена по католическому обряду, не все ее население исповедовало католицизм. Присутствовали и язычники, значение которых особенно усилилось с присоединением Литвы. В этой связи остро встал вопрос о крещении народа в католическую веру. Однако пока король Ягайло не окрестил всех язычников, православных жителей не трогали – и это «промедление» оценивается авторами учебников положительно [Краткая отечественная история 1917: 64–66]. За поляками также признается самоотверженность в бою, преданность своим убеждениям, определенная военная сила и смекалка [Краткие очерки русской истории 1912: 151–152.], позволяющая им порой побеждать русских.

Поляки, таким образом, в соответствии с преобладающей в отношении их «охранной» стратегией, – постоянные «гости», в чьи неизменные обязанности входит «соблюдение правил», установленных «Нами». Всеми описанными выше действиями они и нарушают данные «правила».

Подтверждение формируемой в прессе и учебниках стратегии мы находим во второй составляющей образа польского этноса – телесности и телесных практиках. Поляки являют собой национальность, довольно «натуралистично» представленную и обладающую целым рядом телесных «качеств». В зависимости от выстраиваемой по отношению к ним дискурсивной стратегии, конструируются и практики телесные.

Так, например, когда речь заходит о католической вере польского населения, параллельно следует описание физических качеств нацио-нальности. Небольшой рост, «хилое» телосложение, общая физическая немощность поляков ставится в прямую зависимость от их веры. Католицизм, отличается от православия (это особо подчеркивается в текстах учебников) меньшей «строгостью» правил поведения, большим числом разрешений и допущений, значительно менее строгими постами и т.п. и «рождает» граждан слабых и не приспособленных ни физически, ни духовно к активной жизни в обществе [Кубалов 1916a: 57–59]. Как следует из текстов прессы и учебников, поляки, по сути своей, просто не могут быть другими, не отказавшись от католицизма. Но как только это произойдет, они «воспрянут духом» и, возможно, по данным «параметрам» приблизятся к русским [Русский вестник 1897: 124–128].

Большинство упоминаний о католицизме поляков сопровождается их телесными характеристиками. Создается ситуация, при которой упомя-нутая религия начинает ассоциироваться с людьми небольшого роста, «хрупкого» телосложения и не очень привлекательной внешности.

3 Под «Врагами» здесь подразумеваются представители других государств (например, Австрии, Швеции).

Page 30: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

58

Продолжение данного дискурса можно наблюдать во фрагментах, где речь идет о неповиновении населения имперской власти. При этом физические характеристики даются в общем дискурсе, никак не объясняя подобного поведения. К примеру, говоря о «самоволии» «польских панов», авторы учебников параллельно указывают такие их характеристики, как «слабое здоровье», «тщедушность», подверженность многочисленным заболеваниям, среди которых не последнее место занимают тиф, лихо-радка, педикулез [Кубалов 1916b: 34–37]. Поляки постоянно «страдают» (в первую очередь – телесно) и, следовательно, постоянно ищут защиты от кого-либо. С ними часто что-то происходит, само их существование – цепочка проблем.

Таким образом, «физические» конструкты лишь подтверждают формируемый образ польского населения как довольно «проблемного» и неуживчивого этноса. Озвучивание «негативных практик» способствует усилению негативного дискурса об этносе в целом.

Аналогичная ситуация наблюдается и в отношении еврейского этноса. Евреи становятся вторым этносом, отнесенным к категории «Других».

Согласно теории Э. Геллнера, отделение этих «Других» от остальных (от «Своих») может происходить на основе принадлежности/непри-надлежности к высокой культуре. Следовательно, необходимо найти социально обозначенные признаки этой принадлежности. На основании дискурса о поляках можно выделить следующие: православная вера, приверженность христианским ценностям (среди которых первое место занимают нестяжательство и простота жизни), принятие русской культуры (причем знание языка как основное требование здесь не фигурирует, очевидно, ввиду того, что все «Другие» им владели), ратная доблесть и такие личностные качества, как бесхитростность и открытость. На основе соответствия или несоответствия этим признакам «Свои» отделяются от «не Своих».

Евреи, как и поляки, всем перечисленным выше признакам не соответствовали. Однако если в дискурсе о поляках на первое место выдвигалось религиозная инаковость, которой были подчинены все остальные особенности данной народности, то в отношении евреев на первое место выходит отказ от христианских ценностей (в первую очередь, от тех, которые были связаны с нестяжательством и простотой жизни). В отношении еврейского населения именно этот признак является доминирующим и исходным для ряда других.

Однако прежде чем перейти непосредственно к используемым дискурсивным стратегиям, необходимо отметить сравнительно меньшую представленность в учебной литературе «еврейского дискурса», в полной мере, правда, компенсируемую его интенсивностью. «Евреи» появляются значительно позже «поляков» – начиная с событий ХVI века.

Итак, главным качеством данного этноса является, согласно мнению авторов учебников, стремление к обогащению любыми путями (главным образом – за чужой счет) [Краткая отечественная история 1917: 97]. Тяга

59

эта столь велика, что желая ее удовлетворить, евреи не чураются никаких, порою самых «неблагородных» действий. Примером этому служит приводимый и впоследствии часто упоминаемый факт покупки евреями поместий польских панов, куда, кроме хозяйственных построек, входили и православные церкви. Руководимые все тем же «стремлением», евреи вместо того, чтобы даровать храмы прихожанам, «за каждое богослу-жение назначали пошлину» [там же: 144], обложив податями крестины, браки и другие «таинства и обряды церковные». Стремясь «нажиться» на всем, они установили и так называемый «пасочный сбор», согласно которому в праздник Пасхи православные должны были покупать куличи исключительно у них (по «произвольно» назначаемой цене) и по числу душ в семье [Рожков 1904: 121–122].

Этот сюжет является хрестоматийным и переходит из учебника в учебник, как, впрочем, и его оценка: здесь впервые соединились интересы поляков и евреев, что не предвещало для православного населения ничего хорошего. Картина дополняется еще одним примером «еврейской» скаредности: желая обогатиться, они, по примеру поляков, эксплуати-ровали крестьянское население. Негативное отношение к этим группам усиливается из-за указания на то, что и те, и другие преследовали право-славных жителей. Очевидно, каждые по своим соображениям: поляки – согласуясь со своим «религиозным чувством», евреи – с целью извлечения выгоды, но и те, и другие проявляли явно «недружелюбное» отношение к представителям православной веры (русским). Такие качества, как стяжательство и религиозная нетерпимость, в сочетании друг с другом, создают такой образ «внутреннего» «Другого», который по своим нега-тивным коннотациям не уступает «инородцу» – то есть «Чужому». Однако это вовсе не означает, что поляки и евреи представляют одну из разновидностей «Чужих» или с «Чужими» отождествляются. Отнесение обоих этносов к этой категории происходит лишь с целью усиления негативного дискурса о них. Например, освещая проблемы крестьянского сословия, историк Д. Иловайский в качестве одной из причин сельской бедности называет преимущественную подконтрольность торговли и промышленности евреям. В следующем абзаце евреи, как и поляки, «финляндцы», немцы, грузины и армяне, причисляются к категории «инородцев», препятствующих распространению русской культуры [Краткие очерки русской истории 1912: 324–325], противящихся всему русскому (а не только православной вере).

Очевидно, стремление к получению прибыли объясняет и еще одно качество еврейского населения (точнее – его отсутствие): ни в одном учебнике они не изображены на поле битвы, а вся их помощь (например, польским повстанцам 1863 г.) сводится исключительно к экономическим мерам [Кубалов 1916b: 131–133].

Открытость по отношению к другим национальностям и культурам и бесхитростность поведения опровергаются самим существованием евреев – в кагалах (общинах, состоящих исключительно из еврейского населения),

Page 31: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

60

а также их необыкновенной «национальной» сплоченностью. Очевидно, последнее положение является одним из стереотипов о еврейском населении, транслируемым на всех представителей этого этноса. Для авторов учебников, описывающих те или иные события, связанные с участием евреев, эти события являются изначально заданными и очевидными (в отличие, например, от польских, где еще возможно просле-дить их складывание).

Как и в случае с польским населением, еврейскому этносу навязы-ваются схожие по сути телесные конструкты, с той лишь разницей, что они значительно более «негативны» и встречаются в тексте чаще.

Так, например, анализируя такое явление, как жадность, мы обнаружили, что в текстах эта черта неотделима от такой характеристики, как «зловонный запах от тела». Евреи, в большинстве случаев, изобра-жаются как люди довольно крупного телосложения, но при этом вовсе не «сильного» и мужественного, а скорее «полного» [Русский вестник 1867: 89–92]. Этим, в некоторых случаях, объясняется их «запах».

Перечисленные конструкты ничего не объясняют, не ставятся ни в какую зависимость от чего-либо. Они только сопровождают утверждение о «скаредности» этноса, вменяя ему априори те или иные телесные характе-ристики.

Говоря о предпринимательской деятельности, авторы учебников добавляют к образу еврейского населения такие характеристики, как «неустроенность» и «нечистоплотность» их быта. «Каково тело, таков и дом» – наверное, подобной максимой можно обозначить общий смысл развиваемых конструктов. Дом у евреев вечно «грязный» и в нем никогда нет ни уюта, ни тепла [Русский вестник 1903: 74–75]. Более того, в нем «всегда много людей», хозяйки нечистоплотные, а дети – «неухоженные». Данные характеристики также не редкость. Причина этого очевидна и заключается в том, что еврейское население, в большинстве своем, лениво. Однако лень эта, в первую очередь, физического свойства. Евреи, успешные в предпринимательской деятельности, практически не занимаются своим бытом и домом, предпочитая жить в нечистоте [Кубалов 1916a: 67].

Из нечистоплотности тела и быта (неотъемлемого от тела) следует и нечистоплотность мыслей. В конце статей, посвященных этносу, авторы, как правило, делают ремарку, намекая на то, что каково тело, таковы и мысли. При этом, однако, в прямую зависимость от тела качества характера они не ставят. Взаимосвязь первого со вторым проговаривается лишь в конце текстов и в виде намека.

«Евреи живут грязно, сонно и лениво» – вот фраза, наиболее часто используемая для характеристики этноса. По сути, в ней заключено все, что пишется о данном народе.

Телесность и телесные практики занимают довольно обширное место как в учебной литературе, так и в дискурсе прессы. Они становятся неотъемлемой частью образа этноса. Во многих статьях и учебных

61

материалах польское и еврейское население просто не мыслится без соответствующих «физических» характеристик. При этом чем негативнее дискурс, тем сильнее обозначение приписываемых им качеств. По сути, именно по степени проявленности данных телесных конструктов и можно судить о том, насколько активен негативный дискурс об этносе.

В учебных материалах и прессе можно, таким образом, выделить три периода усиления негативных настроений, обусловленных, очевидно, складывающейся внутри- и внешнеполитической ситуацией. Первый приходится на время одного из польских восстаний – начало 60-х годов ХIХ века, когда, говоря о причинах случившегося, авторы, в качестве одной из них, упоминали о лояльном отношении ко всем проживающим на территории Империи иным народностям. В этот период наблюдалась явная актуализация негативного дискурса как о поляках, так и о евреях, – главных участниках и одних из потенциальных виновников произо-шедшего.

Второй период актуализации дискурса – начало правления Александра III, время, когда рассуждения об «инородцах» (всех «не русских» народностях) были особенно активны. Объяснялось это, в первую очередь, желанием сплотить «разваливающуюся» на тот момент Империю. Нацию, «русскую» в своей основе, необходимо было объединить, и осуществить это можно было только на основе противопоставления «Нас» - «Другим».

Сходные потребности возникли и в третьем периоде (времени, предшествующем Февральской и Октябрьской революциям), когда дискурс о двух группах «Других» снова был возрожден. Интонации, при этом, остались прежними, как и приписываемые этносам телесные практики.

Конструирование общественного дискурса о «Других», проходило, таким образом, по нескольким «направлением». Пресса и учебная литература «прививали» обществу в отношении польского и еврейского населения конструкты двух типов: «фактологические» («содержательные», транслирующие довольно конкретные и реальные качества этносов) и «телесные», в отличие от первых – практически не проверяемые на практике. Разворачиваемые на их основе дискурсивные стратегии и создавали образ двух указанных национальностей. При этом чем негативнее требовался дискурс, тем больше было в нем «телесных составляющих».

В данной статье были озвучены лишь некоторые результаты осуществленных дискурс- и контент-аналитических исследований. Продолжением их может стать изучение и сравнение содержания конструктов «Других», «Чужих» и «Врагов» в советском и современном (как русском, так и зарубежном) дискурсах.

Page 32: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

62

Источники

1. Кубалов 1916a – Б. Кубалов. Систематический курс русской истории. В 2-х частях. Часть I. Издание 2-е. Одесса, 1916.

2. Кубалов 1916b – Б. Кубалов. Систематический курс русской истории. В 2-х частях. Часть II. Издание 2-е. Одесса, 1916.

3. Краткая отечественная история 1917 – Краткая отечественная история в рассказах для народных и вообще начальных училищ, с портретами исторических лиц / Сост. С. Рождественский. Издание тридцать восьмое, исправленное и с изложением последних событий. Петроград, 1917.

4. Краткие очерки русской истории 1912 – Краткие очерки русской истории. Курс старшего возраста / Сост. Д. Иловайский. Издание тридцать шестое, вновь пересмотренное. М., 1912.

5. Рожков 1904 – Н. Рожков. Учебник всеобщей истории для средних учебных заведений и для самообразования. СПб., 1904.

6. Русский вестник – Русский вестник. Журнал литературный и политический, издаваемый М. Катковым. М., 1860–1906 гг.

Литература

7. Couet 2002 – Th. Couet. Russie et nationalites // http://www.pedagogie.ac-toulouse.fr/histgeo/monog/histimm/russie/russie-2.htm

8. Goffman 1959 – E. Goffman. Presentation of Self in Everyday Life. Garden City, 1959.

9. Андерсон 2001 – Б. Андерсон. Воображаемые сообщества (размышление об истоках и распространении национализма). М., 2001.

10. Бромлей 2008 – Ю. В. Бромлей. Очерки теории этноса. М., 2008. 11. Вердери 2002 – К. Вердери. Куда идут «нация» и «национализм»? // Нации и

национализм. М., 2002. 12. Геллнер 1991 – Э. Геллнер. Нации и национализм. М., 1991. 13. Гудков 2005 – Л. Гудков. Идеологема "врага": "Враги" как массовый синдром и

механизм социокультурной интеграции // Образ врага. / Сост. Л. Гудков; ред. Н. Конрадова. М., 2005. С. 7–79.

14. Гумилев 2002 – Л. Н. Гумилев. Этносфера: история людей и история природы. М., 2002.

15. Карпенко 2002 – О. Карпенко. Языковые игры с "гостями с юга": "кавказцы" в российской демократической прессе 1997–1999 годов // Мультикультурализм и трансформация постсоветстких обществ. М., 2002. С. 162–192.

16. Луман 2001 – Н. Луман. Власть. М., 2001. 17. Луман 2005 – Н. Луман. Реальность массмедиа. М., 2005. 18. Малахов 2001 – В. С. Малахов. Что значит «мыслить национально»? Из истории

немецкой и русской мысли первой трети ХХ века // www.ruthenia.ru/logos/number/2001_5_6/01.htm

19. Петровский-Штерн 2005 – Й. Петровский-Штерн. "Враг рода человеческого": антинаполеоновская пропаганда и "Протоколы сионистских мудрецов" // Образ врага / Сост. Л. Гудков; ред. Н. Конрадова. М., 2005. С. 102–126.

20. Тишков 1997 – В. А. Тишков. Очерки теории и этничности в России. М., 1997.

63

Вадим Михайлин

Ре-актуализация устойчивых культурных кодов в «наивном» романе Н. Островского

«Как закалялась сталь»

Корчагина, кроме матери, никто не ласкал, но зато били много. И тем сильнее чувствовалась ласка.

Николай Островский «Как закалялась сталь»1

Роман Николая Островского «Как закалялась сталь» – произведение

по-своему гениальное. Не в плане художественных достоинств, поскольку роман написан неровно, шит на живую нитку и носит следы неряшливой и весьма поспешной редактуры: в нем то и дело (особенно во второй части) появляются персонажи и обстоятельства, о которых читатель явно должен знать из предшествующего повествования, – но нет, не знает. Гениален этот текст по той незамутненной уверенности, с которой он жонглирует осколками иных дискурсивных традиций и встраивает их – где-то вполне (подчеркнуто!) осознанно, где-то по наитию – в свою собственную структуру и фактуру. Этот текст – мечта антрополога, и, честно говоря, я несколько удивлен тем обстоятельством, что до меня никто, насколько мне известно, не попытался подойти к нему с антропологическим инструментарием: возможно, просто в силу того, что антропология в отечественном гумани-тарном знании до сих пор остается дисциплиной откровенно маргинальной.

Первые же главы романа вводят исследователя с минимальным филологическим багажом во искушение попытаться натянуть романный текст на выделенную В.Я. Проппом структуру волшебной сказки. Стартовая ситуация «недостачи» прописана в романе со всей душещипательной пронзительностью, которая досталась русскому ХХ веку в наследство от двух неразлучных как Кастор и Полидевк литературных близнецов века XIX-го: романтической и натуралистической традиций. Протагонист являет собой классическую фигуру «замарашки», младшего и социально неадаптивного сына из сказочной традиции, от которого сам жанр настоятельно реко-мендует ожидать путешествий, подвигов и финального «воцарения». Однако прагматика этого текста совсем иная, и если героя действительно ожидают впереди странствия, инициационные процедуры и обретение более высокого статуса, то строится эта сюжетная логика совершенно в другом семан-тическом ключе. Перед нами – не герой «крестьянской» волшебной сказки, у которого собственный путь к иному социальному бытию совмещен с восстановлением нарушенного в самом начале повествования общего равновесия. Перед нами – герой эпический, то есть, ориентированный – вне

1 [Островский 1977: 123]. Далее цитаты из романа приводятся по этому изданию с указанием страницы в скобках.

Page 33: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

64

зависимости от собственной принадлежности к ранним, сугубо воинским, или к поздним, «романным», прошедшим через формирующее воздействие «игривой» культуры, эпическим жанрам – исключительно на свою индивидуальную судьбу.

Первый же сюжетный эпизод демонстрирует нам эту «волчью» природу персонажа со всей очевидностью. У него, у единственного во всем классе церковно-приходской школы, нет карманов. Герою, рожденному на свет с единственной, все и вся затмевающей целью – сподобиться воистину героической смерти, – карманы ни к чему. Он по определению гол как сокол, он ничего не должен и не может накапливать, ибо цель его – тотальное саморазрушение, и память о себе он должен оставить не «в ряде цветущих детей», а «в молве и песне».

Дальнейшая презентация персонажа построена на ряде эпизодов, старательно демонстрирующих его принципиальный отказ от включения в сколько-нибудь «статусную» жизнь. Любые другие персонажи, имеющие какой бы то ни было статус, условно возвышающийся над «социальным нулем», являются частью «системы» и как таковые пребывают с протаго-нистом в непрерывном и бескомпромиссном антагонизме. Официанты в станционном буфете, в котором устраивается на работу исключенный из школы Павел Корчагин, принадлежащие к промежуточному слою «примазавшихся к барам», все как один – мерзавцы. Крайне неприятны и гимназисты, принадлежащие к одному с Павлом возрастному классу, но также включенные в «систему».

Причем уже на этом, начальном этапе развития сюжета выявляется одна весьма примечательная особенность авторской позиции по отношению к персонажу. Автор никогда не оставляет протагониста в проигрыше: в полном соответствии со сказочными и эпическими моделями и в противо-речии с «жалостной» моделью нравоописательного романа. Протагонист, принципиальный разрушитель, при этом никогда не виноват в столкновении с «системой»: неизменно выходит так, что «они сами начали», после чего протагонист обязательно оказывается на коне. Так, причиной, по которой Павел теряет работу в станционном буфете, становится, выражаясь языком протокола, «халатность, повлекшая за собой порчу личного имущества пассажиров»: он забывает закрыть кран, и хлынувший кипяток заливает станционный зал и стоящий на полу багаж. Сам мальчик, естественно, ни в чем не виноват – он просто устал и уснул. Зато мерзавцу-официанту Прохошке, который избивает Павла за эту провинность, приходится плохо: старший брат героя, Артем, избивает, в свою очередь, обидчика несовер-шеннолетних. В столкновении с гимназистами у пруда Павел и вовсе никого не трогает и ловит себе рыбу на глазах у заинтересованной девушки. Гимназист Сухарько, сын начальника депо и, следовательно, ярый классовый враг, ведет себя по отношению к Корчагину нагло до крайности и всячески демонстрирует презрение к «быдлу». Он старше Павла на два года и имеет репутацию «первого драчуна и скандалиста» (с. 42). И до чего же кстати буквально за три страницы до этого только что появившийся в романе матрос

65

Жухрай учит малолетнего правонарушителя началам английского бокса! Павел показательно расправляется с зарвавшимся хамом на глазах у своей будущей пассии, реакция которой на происходящее выглядит крайне странно для девочки из приличной семьи:

А на берегу безудержно хохотала Тоня. - Браво, браво! – кричала она, хлопая в ладоши. – Это замечательно! (с. 45) Не менее странно, в полном противоречии с вечными законами стайной

подростковой этики с ее святым «наших бьют», реагирует на избиение товарища и приятель Сухарько, еще один неприятный гимназист, Виктор Лещинский: он просто стоит в сторонке и фактически представляет даме победителя, снимая тем самым с последнего необходимость проявлять инициативу при последующем знакомстве: «Это самый отъявленный хулиган, Павка Корчагин» (с. 45). Впрочем, о странностях авторской позиции по отношению к протагонисту чуть ниже, а пока о странностях иного рода: в трактовке центральной темы всей европейской романной традиции – темы любовной.

О метаморфозах этой темы в других канонических советских романах 1920-1930-х годов мне уже приходилось писать ранее [Михайлин 2001] – но «Как закалялась сталь» в этом отношении текст в каком-то смысле эталонный. В отличие от «Чапаева», «Разгрома» и «Железного потока» он пишется не по свежим следам недавних революционных событий, а как раз в то время, когда в результате ожесточенной борьбы между различными группировками внутри пришедшей к власти большевистской «стаи» начинает в полной мере формироваться «единственно верная» точка зрения на произошедшие в стране перемены, и партия «начинает понимать», чего она хочет от своей литературы, – и когда наступает время формирования легитимационного канона правящей элиты. Текст Островского занимает в формировании этого канона вполне определенную нишу: это не только роман воспитания, но и воспитательный роман, он ориентирован на молодежь и создает образ не просто «борца революции», но «молодого борца революции», который должен стать эталоном для колоссальной целевой аудитории.

В традиционно романическом начале текста любовный сюжет подан как некое искушение, через которое главному герою необходимо пройти, дабы отринуть его как помеху на пути героического становления: к 30-м годам термин «становление» применительно к героям советского эпоса вполне закономерен, ибо опыт романтического Bildungsroman уже не вызывает отторжения, а подлежит «творческой переработке». В 20-е годы, слишком близкие к собственно героической эпохе, герой воспринимается практически так же, как герой традиционной эпической традиции – как заранее «ставшее» целое, неотделимое от собственной героической сути/смерти, а потому не подлежащее какому бы то ни было «становлению».

Page 34: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

66

Впрочем, и «искушение любовью», списанное с романтически-революционной европейской сюжетики образца XIX века («Пармская обитель», «Ванина Ванини» и, прежде всего, «Овод») подается в весьма специфическом ракурсе. Герой Островского настолько плотно и без остатка вписывается в давно забытые эпические поведенческие матрицы, что романтические персонажи здесь «рядом не стояли». Однако по порядку.

Начнем с проблемы рецепции романа той самой целевой аудиторией, для которой он, собственно, и был предназначен. С потрясающим единодушием опрошенные мною мужчины, читавшие «Как закалялась сталь» в советском школьном детстве – вне зависимости от того, приходилось это детство на 60-е, 70-е или 80-е годы, – сходились в оценке этого текста как наделенного мощной эротической составляющей. И действительно, в романе, посвященном революционной борьбе и после-дующим годам становления советской власти, в романе, герой которого без остатка положил свою жизнь на алтарь революции и до самых последних страниц остается неженатым и, судя по всему, девственником, удивительно много сцен, связанных с сексуальными аспектами человеческой жизни. Нет, кажется, ни одного законченного смыслового эпизода, который в той или иной степени не содержал бы эротического элемента – идет ли речь о службе несовершеннолетнего Павла в станционном буфете, о взятии города петлюровцами, об истории героического освобождения Павлом матроса Жухрая из-под стражи, о налаживании комсомольской работы в городе или на деревне или о лечении тяжело больного героя в Крыму. Причем эротика эта носит откровенно подростковый, «волчий» характер, не имеет никакого отношения к статусному, прокреативному сексу и выводит на весьма занятные моральные аспекты оценки персонажей романа. Любой мужской персонаж, проявляющий какую бы то ни было самостоятельность и/или активность в общении с женщинами, – непременно либо враг, либо мерзавец. Напротив, положительные герои (и, прежде всего, сам протагонист) являются объектами активного, порой до назойливости, женского внимания.

В сравнительно небольшом по объему романе имеется семь (!) сцен, связанных с изнасилованием или попыткой изнасилования. Занявшие город петлюровцы насилуют еврейских женщин и девушек во время погрома (с. 77–79) и крестьянскую девушку Христину (с. 103–104), белополяки – арестованных комсомолок (с. 159), уголовники пытаются изнасиловать на глазах у Павла товарища Анну Борхарт (с. 267–272). Это – враги. Характеристика «примазавшихся к своим» также зачастую дается именно через такого рода сцены: красноармейцы (естественно, из прибившихся к «нашим частям» махновцев) насилуют жену польского офицера, после чего их показательно карают красные латышские стрелки (с. 153); один карьерист и приспособленец, краском с говорящей фамилией Чужанин пытается изнасиловать первую любовь Павла Тоню Туманову, а другой, комсо-мольский активист с не менее показательной фамилией Развалихин – комсомольскую активистку Лиду (с. 290–291). Впрочем, даже простая демонстрация мужским персонажем интереса к противоположному полу в

67

целом или к отдельным его представительницам четко свидетельствует о том, что это персонаж отрицательный: либо априори (гимназисты, петлюровцы, завокрнархозом Файло), либо со временем проявит свою истинную сущность (Чужанин, Дубава, Цветаев). И даже подчеркнутый акцент на привлекательности мужчины (опрятность, красивое лицо и т.д.) есть недвусмысленная моральная характеристика: если при первом знакомстве с персонажем читатель получает подобную информацию, значит человечишка окажется – дрянь2.

При этом сам протагонист, а также некоторые другие положительные персонажи романа (например, Сережа Брузжак) буквально окутаны – от эпизода к эпизоду – эротической аурой, всплескивающей подчас неожиданно, но зато более чем внятно: вплоть до той зыбкой границы, которая отделяет эротику от порнографии. Причем, как и было сказано выше, эротическая инициатива здесь никогда не исходит от мужского персонажа.

Вот самое начало романа. Возле дома Павла Корчагина собирается окрестная молодежь; Павел – гармонист и, понятное дело, центр компании:

Собралась на бревнах, у дома, где жил Павка, молодежь смешливая, а звонче

всех – Галочка, соседка Павкина. Любит дочь каменотеса потанцевать, попеть с ребятами. Голос у нее – альт, грудной, бархатистый.

Побаивается ее Павка. Язычок у нее острый. Садится она рядом с Павкой на бревнах, обнимает его крепко и хохочет:

- Эх ты, гармонист удалой! Жаль, не дорос маленько парень, а то бы хороший муженек для меня был. Люблю гармонистов, тает мое сердце перед ними.

Краснеет Павка до корней волос – хорошо, вечером не видно. Отодвигается от баловницы, а та его крепко держит – не пускает.

- Ну, куда же ты, миленький, убегаешь? Ну и женишок, – шутит она. Чувствует Павка плечом ее упругую грудь, и от этого становится как-то

тревожно, волнующе, а кругом смех будоражит обычно тихую улицу. Павка упирается рукой в плечо Галочки и говорит: - Ты мне мешаешь играть, отодвинься. (с. 32).

Галочка – то самое ружье, которому так и не суждено будет выстрелить

в этом тексте, одно из великого множества подобных ружей. Читатель встречается с ней в первый и в последний раз (если не считать случайного упоминания: с. 235), и если этот персонаж нужен не для создания прецедента упомянутой выше эротической поведенческой матрицы, тогда непонятно – зачем вообще он понадобился автору.

Первый и единственный скроенный по классическим романным образцам любовный сюжет Павла Корчагина – история юношеской влюблен-

2 Первое знакомство с Чужаниным: «Сквозь деревья он увидел на дороге Тоню Туманову и военкома агитпоезда Чужанина. Красивый, в щегольском френче, перетянутый портупеей со множеством ремней, в скрипучих хромовых сапогах, он шел с Тоней под руку, о чем-то ей рассказывал» (с. 142). То же в отношении Цветаева: «Около него, небрежно опершись локтем о крышку пианино, сидел Цветаев – красивый шатен с резко очерченным разрезом губ» (с. 248).

Page 35: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

68

ности в дочь лесничего Тоню Туманову – начинается буквально через несколько страниц, и инициатором, как и следовало ожидать, выступает барышня. Начало третьей главы – образец неоднократно применяемого далее в романе приема: повествовательная точка зрения на какое-то время совмещается с точкой зрения женского персонажа; далее повествование выходит на протагониста, маркируя новый этап его становления; как только это произошло, автор возвращается к привычной манере изложения3. Скучающая девушка с романом в руках выходит из дома и сада, идет прогуляться – и замечает юного парию, который удит рыбу. Она первая заводит разговор, наталкивается на подчеркнуто «сердитую» (с. 41) реакцию со стороны Корчагина; засим следует сцена драки с гимназистом Сухарько. Следующий эпизод завязывающегося понемногу романа начинается с того, что Тоня подглядывает из кустов за Павлом: тот плавает в озере, голый. После короткого разговора именно девушка предлагает пройтись, вернее, пробежаться до города вместе и провоцирует молодого человека на игру в догонялки.

Стояли оба, запыхавшиеся, с колотившимися сердцами, и выбившаяся из

сил от сумасшедшего бега Тоня чуть-чуть, как бы случайно, прижалась к Павлу и от этого стала близкой. Было это одно мгновение, но запомнилось.

- Меня никто догнать не мог, – говорила она, освободившись от его рук. (с. 58)

Общий романтический колорит этой сюжетной линии то и дело

подчеркивается явными отсылками к соответствующей традиции. Павел, вернувшись в тот же день в кочегарку и проделав необходимые произ-водственные процедуры, достает из ящика шестьдесят второй выпуск «сериала» «Джузеппе Гарибальди» и читает фразу: «Посмотрела она на герцога своими прекрасными синими глазами…» (с. 59). Тоня, едва расставшись с молодым человеком, актуализирует несколько иной контекст – романтическую мифологему о благородном дикаре, эротический4 потенциал которой испокон обильно использовался и используется игривой и просто массовой культурой: «Его можно приручить, – думала она, – и это будет интересная дружба» (с. 59).

Если принять во внимание семантическую маркированность пространства, то и дальнейшее ее поведение без остатка укладывается в предложенную выше логику. Она настойчиво – следуя едва ли не сказочной

3 Иногда, отработав презентацию очередного этапа Entwicklung главного героя через заинтересованный женский взгляд, женщина вообще бесследно исчезает со страниц романа, как то происходит с некой Ниной Владимировной, младшим врачом клинического военного госпиталя, в котором после героического строительства узкоколейки находится на излечении Корчагин. 4 И даже гомоэротический: заинтересованные исследователи уже давно присовокупили к подозрительной в этом отношении Мелвилловской паре Исмаэль-Квикег целый фиванский священный отряд предшественников и последователей (Робинзон и Пятница, Натти Бампо и Чингачгук, Мэрфи и Вождь в «Полете над гнездом кукушки» К. Кизи и т.д.).

69

логике последовательного нанизывания значимых инициационных эпизодов – затягивает сопротивляющегося Павла сперва к себе в сад, потом в дом, а потом и в собственную комнату.

Кульминационной точки «литературный» роман Павла и Тони достигает после того, как Павлу, арестованному за нападение на часового, удается по счастливой случайности выйти из петлюровской тюрьмы. Дома ему появляться нельзя, и, в полном соответствии с канонами романтической литературы, убежище герою предоставляет возлюбленная. Эпизод этот совершенно нелеп с точки зрения бытовых поведенческих мотиваций, и подростковыми эротическими «рассказками» от него веет за версту.

Тоня упрашивает мать оставить незнакомого той молодого человека, принадлежащего к значительно более низкой социальной страте, на ночлег.

Глаза дочери умоляюще посмотрели на мать. Та испытующе смотрела в глаза Тоне: - Хорошо, я не возражаю. А где же ты устроишь его? Тоня зарделась и смущенно, волнуясь, ответила: - Я устрою его у себя в комнате на диване. Папе можно будет пока не говорить. (с. 118) В доме есть и другие комнаты, но мать принимает совершенно всерьез

глубоко продуманную мотивацию насчет «не говорить папе» и укладывает беглого арестанта спать в одной комнате с собственной дочерью. Может быть, я чего-то не знаю о нравах, царивших в интеллигентских семьях города Шепетовки в 1918 году, но за пределами Шепетовки подобное поведение показалось бы крайне странным даже и в семье фабричного.

После этого следует «игривая» сцена с переодеванием: Павла необходимо искупать, переодеться ему не во что, и Тоня предлагает ему собственный маскарадный матросский костюм. После купания и обеда одетый в матросский костюмчик борец за счастье трудового народа напряженно думает … о Гарибальди!

- О чем ты думаешь? – спросила, нагнувшись над ним, Тоня. Ее глаза кажутся ему бездонными в своей темной синеве5. - Тоня, хочешь, я расскажу тебе о Христинке?.. - Рассказывай, – оживленно сказала Тоня. (с. 120). И далее следует рассказ о еще более нелепом и еще более надсадном

подростково-эротическом эпизоде, который Павел пережил в тюрьме. Крестьянская девушка, которую петлюровцы арестовали вместо ушедшего к красным брата, оказывается в той же камере, что и Павел и, естественно, делится с соседкой своей нелегкой судьбой. Корчагин подслушивает – впрочем, ему еще придется получать эротическую информацию именно таким образом: в этом романе эротические по содержанию сцены достаточно 5 Ср.: «Посмотрела она на герцога своими прекрасными синими глазами» (с. 59).

Page 36: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

70

часто подаются через подглядывание/подслушивание/чужие воспоминания. Петлюровский комендант уговаривает девушку отдаться, угрожает, а потом, получив отказ, обещает отправить ее в караулку к казакам. Однако вместо того, чтобы выполнить угрозу немедленно, зачем-то отправляет девушку на ночь в общую камеру, поближе к Корчагину, к которому она и подползает ночью – за участием и поддержкой (притом, что историю свою она рассказывала не ему, а соседке-спекулянтке), а потом проявляет неожиданную инициативу:

Рыдания девушки стихли. … Крепко спит дедка. Медленно ползли

неощутимые минуты. Не понял, когда крепко обняли руки и притянули к себе. - Слухай, голубе, – шепчут горячие губы, – мени все равно пропадать: як не

офицер, так те замучат. Бери мене, хлопчику милый, щоб не та собака дивичность забрала.

- Что ты говоришь, Христинка? Но крепкие руки не отпускали. Губы горячие, полные губы, от них трудно

уйти. Слова дивчины простые, нежные, – ведь он знает, почему эти слова. И вот убежало куда-то в сторону сегодняшнее. Забыт замок на двери, рыжий

казак, комендант, звериные побои, семь душных, бессонных ночей, и на миг остались только горячие губы и чуть влажное от слез лицо.

Вдруг вспомнилась Тоня. «Как можно ее забыть? … Чудные, родные глаза». Хватило сил оторваться. Как пьяный, поднялся и взялся рукой за решетку.

Руки Христины нашли его. - Чего же ты? Сколько чувства в этом вопросе! Он нагибается к ней и, крепко сжимая

руки, говорит: - Я не могу, Христина. Ты – хорошая… - и еще что-то говорил, чего сам не

понял. Выпрямился, чтобы разорвать нестерпимую тишину, шагнул к нарам. Сев на

краю, затормошил деда: - Дедунь, дай закурить, пожалуйста. В углу, закутавшись в платок, рыдала девушка. (с. 104).

Мотивация, что и говорить, совершенно логичная для девушки,

которую назавтра ждет групповое изнасилование. Больше всего ее, как выясняется, заботит, кто будет ее первым мужчиной. Шепетовские нравы поворачиваются к нам еще одной неожиданной стороной – тем более неожиданной, что Павел первым делом считает необходимым рассказать об этом случае Тоне Тумановой и обретает весьма заинтересованного слу-шателя.

Стоит ли удивляться, что еще парой страниц ниже эротическая линия возобновляется – все в том же регистре: женская инициатива плюс отсутствие финальной разрядки. Стилистика говорит сама за себя:

Юность, безгранично прекрасная юность, когда страсть еще непонятна,

лишь смутно чувствуется в частом биении сердец; когда рука испуганно вздрагивает и убегает в сторону, случайно прикоснувшись к груди подруги, и когда

71

дружба юности бережет от последнего шага! Что может быть роднее рук любимой, обхвативших шею, и – поцелуй – жгучий, как удар тока!

За всю дружбу это второй поцелуй6. Корчагина, кроме матери, никто не ласкал, но зато били много. И тем сильнее чувствовалась ласка. <…>

Он чувствует запах ее волос и, кажется, видит ее глаза. - Я люблю тебя, Тоня! Не могу я тебе этого рассказать, не умею… Прерываются его мысли. Как послушно гибкое тело! … Но дружба юности

выше всего. - Тоня, когда кончится заваруха, я обязательно буду монтером. <…> И, боясь заснуть обнявшись, чтобы не увидела мать и не подумала

нехорошее, разошлись. Уже просыпалось утро, когда они уснули, заключив крепкий договор не

забывать друг друга. (с. 123).

Этот эпизод – переломный в отношениях протагониста со своей первой

любовью: в дальнейшем отыгравшая свою роль, а потому быстро обуржуазившаяся Тоня станет помехой на пути становления героя, которого нетерпеливо ожидают другие, не менее инициативные женщины, по одной на каждом значимом этапе. И везде схема будет одной и той же: бесплодная и надсадная «волчья» эротика, по определению лишенная возможности вылиться во что-то устойчивое и созидательное. Герои ремарковско-хемингуэевского «потерянного» образца в этом отношении – младшие братья Павла Корчагина, чуть более мастеровито выписанные и потому не настолько нелепые. Неслучайно именно «трагический героизм потерянного поколения» показался настолько родным и знакомым советскому читателю 1950–1960-х годов, усердно читавшему в школе Николая Островского, – и породил длинную череду отечественных подражаний, вплоть до штандартенфюрера СС М. М. Исаева.

Впрочем, вернемся к героям Островского. На инициативных женщин везет не только Павлу Корчагину: есть в романе и другие положительные персонажи. Сережа Брузжак, друг детства Павла Корчагина и секретарь местного комсомольского райкома, испытывает симпатию к начальнице агитпропа стоящей в городе красной дивизии Рите Устинович. Первая же, совершенно детская попытка выказать интерес к «товарищу Рите» наталкивается на жесткий отпор:

Поздно ночью, провожая ее на станцию, где жили работники подива,

Сережа неожиданно для себя спросил: - Почему, товарищ Рита, мне всегда хочется тебя видеть? – И добавил: – С

тобой так хорошо! После встречи бодрости больше и работать хочется без конца.

6 Автор (или – группа авторов, плюс недостаточно хорошо вычитавшие текст редакторы?) постоянно «прокалывается» на значимых числительных. Никакого «первого» поцелуя в романе еще не было, но вот мы узнаем, что этот – второй. Что недвусмысленно свидетельствует о выбывшем в силу тех или иных причин эпизоде. Точно так же во второй части романа Корчагин убьет четвертого в своей жизни человека (с. 270), при отсутствии информации как минимум о втором и третьем, и будет плясать в третий и последний раз в своей жизни, притом, что свидетелем первых двух его плясок читатель тоже не был.

Page 37: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

72

Устинович остановилась: - Вот что, товарищ Брузжак, давай условимся в дальнейшем, что ты не

будешь пускаться в лирику. Я этого не люблю. Сережа покраснел, как школьник, получивший выговор. - Я тебе, как другу, сказал, – ответил он, – а ты меня… Что я такого

контрреволюционного сказал? Больше, товарищ Устинович, я, конечно, говорить не буду!

(с. 140) Через несколько дней Устинович еще раз выговаривает молодому

человеку – уже за то, что он «в мещанское самолюбие ударился» и «личный разговор переводит на работу», но при попытке последнего пожать ей руку, снова осаживает его (с. 141). А еще через какое-то время окончательно проявляет свою валькирическую сущность, вступив с героем (пассивно принимающим любую ее инициативу) в сексуальную связь после инициации на оружии:

- На, – передавая ему револьвер, сказала Рита насмешливо, – посмотрим, как ты

стреляешь. Из трех выстрелов Сережа промазал один. Рита улыбалась: - Я думала, у тебя будет хуже. Положила револьвер на землю и легла на траву. Сквозь ткань гимнастерки

вырисовывалась ее упругая грудь. - Сергей, иди сюда, – проговорила она тихо. Он придвинулся к ней. - Видишь небо? Оно голубое. А ведь у тебя такие же глаза. Это нехорошо. У

тебя глаза должны быть серые, стальные. Голубые – это что-то чересчур нежное. И, внезапно обхватив его белокурую голову, властно поцеловала в губы. (с. 144).

Итак, положительные герои романа и, в первую очередь, сам

протагонист, строго совместимы с таким устойчивым литературным типом, как reluctant lover или «сопротивляющийся любовник» – в свою очередь четко выводимом на длинную цепочку мифологических персонажей (Адонис, Ипполит, Дафнис и т.д.), связанных, согласно представленной здесь точке зрения, со вполне конкретным мужским социально-возрастным статусом и с соответствующими группами сюжетов и культурных кодов. Актуализация этого культурного багажа в довольно примитивном в плане общего культурного бэкграунда романе Островского представляет собой отдельную проблему – в отношении как возможных источников, так и механизмов подобного «припоминания». Не доверяя теориям, исходящим из имманентности семантических структур («архетипов», «символов», «мифологем» и т.д.), я склоняюсь к мысли о наличии значимой связи между массовой актуализацией маргинальных форм и норм человеческого поведения в периоды масштабных социальных кризисов – подобных кризису середины 1910-х – начала 1920-х годов в России, способами культурной легитимации новых, маргинальных по происхождению элит, и конкретными семантическими комплексами, «удобными» для использования в «новых»

73

репрезентативных, меморативных и легитимационных стратегиях. Эти семантические комплексы могут казаться довольно архаичными с точки зрения существующей культурной традиции просто в силу того, что, будучи связаны с давно утратившими актуальность формами поведения, либо вовсе не рефлексировались культурой, либо рефлексировались в сильно сглаженной и искаженной – «игривой» – форме: так ритуальное противостояние «волка» и «пса» трансформируется в одну из стандартных сюжетных ситуаций европейского любовного романа. Они могут сохраняться в культурной памяти сообществ на самых разных уровнях: от «высокой» письменной культуры, которая вполне осознанно воспринимается новыми элитами как значимый символический ресурс, подлежащий экспроприации у прежних элит, – и до бытовых поведенческих и дискурсивных стратегий, как правило, не осознаваемых носителями как самостоятельный ресурс культурной памяти. Но приходит пора и они вдруг оказываются удивительно актуальными – что воспринимается носителями «новой» культуры либо как симптом действительной радикальной «новизны», либо как симптом глубинной интуитивной «мифологичности» (притом, что одно другого, собственно, не исключает). И пора эта, как правило, совпадает с масштабным процессом переформатирования элит и – параллельным или чуть отстающим во времени – процессом выстраивания в интересах свежесформированных элит уже упомянутых репрезентативных, меморативных и легитимационных стратегий.

__________

Как раз процесс формирования новой элиты и есть вторая (помимо уже

проанализированной выше эротической) базовая тема романа «Как закалялась сталь»: если, конечно, иметь в виду только скрытые – осознанно или неосознанно – авторские интенции, своего рода «скрытый учебный план», таящийся за интенциями прямыми. Роман самым показательным образом разделен на две части, первая из которых посвящена периоду до 1921 года, то есть, собственно, до окончания Гражданской войны, а вторая – периоду становления новой власти. Совершенно логичной выглядит и смена базового пафоса: в первой части это пафос «волчий», разрушительный, во второй – «песий», охранительный. Сюжетная схема советского нормативного романа воспитания про «начало времен» обретает свою каноническую форму. «Неявная» тема формирования новой элиты, естественно, становится базовой темой второй части романа.

Первая, «волчья» часть фактически заканчивается символической смертью главного героя: врачи ставят его на ноги после тяжелого ранения, но к строевой службе он уже не годен (эпизод из второй части романа с прикомандированием Павла к одной из частей Красной армии только подтвердит этот факт). Погибает за несколько страниц до окончания первой части и инициированный валькирией Устинович в героический статус Сергей Брузжак. Еще один персонаж второго плана, Иван Жаркий, заканчивает свою

Page 38: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

74

красноармейскую карьеру в Крыму, перейдя Сиваш и получив орден Красного Знамени. Площадка расчищена для следующего акта: превращения маргинальной «волчьей» стаи в новую правящую элиту.

Правда, речь идет об элите специфической: «Как закалялась сталь» – роман про комсомол. Впрочем, сама эта специфичность весьма показательна. Герои «начала времен» должны остаться вечно молодыми – даже и после того, как вросли в новый истэблишмент, способы формирования которого показаны автором порой настолько наивно, что выглядят едва ли не пародией.

Вот перед нами – описанная еще в первой части – сцена формирования райкома комсомола в занятой красными Шепетовке:

В ревком направляется товарищ Игнатьева. Она обращает внимание на

молоденького красноармейца и спрашивает: - Сколько вам лет, товарищ? - Пошел семнадцатый. - Вы здешний? Красноармеец улыбается: - Да я только позавчера во время боя в армию вступил. Игнатьева всматривается в него: - Кто ваш отец? - Помощник машиниста. В калитку входит Долинник с каким-то военным. Игнатьева, обращаясь к

нему, говорит: - Вот я заправилу в райком комсомола подыскала, он местный. (с. 130).

Лидером районной комсомольской организации становится случайно

выхваченный «ответственным товарищем» из толпы рядовой – который, кстати, прибивается к красным буквально за день до этого, и столь же случайно7. Однако он тут же вливается в работу, престижные символические аспекты которой автор немедленно выставляет напоказ:

Он, Сережа Брузжак, – большевик. И в десятый раз вытаскивал из кармана

полосочку белой бумаги, где на бланке комитета КП(б)У было написано, что он, Сережа, комсомолец и секретарь комитета. А если бы кто и подумал сомневаться, то поверх гимнастерки, на ремне, в брезентовой кустарной кобуре, висел внушительный «манлихер» <…> Это убедительнейший мандат! <…> Он выбегает на улицу. Работник политотдела ждет их у ревкома с автомашиной.

(с. 130).

7 Автору явно приходится задействовать пресловутый «рояль в кустах»: Брузжака, который до этого не покидал родного города, нужно срочно влить в ряды – но красные-то в город вошли только что! И надо же такому случиться – во двор, где прячется вместе с семьей Сережа, вбегает петлюровец, бросает оружие и убегает. В итоге вовремя подхвативший «винтовку и патронташ» герой штурмует свой собственный город вместе с красными, которые, естественно, тут же признают в нем своего. А днем позже на удивление проницательная товарищ Игнатьева в первого взгляда опознает в нем местного (с. 125–126, 129–130).

75

Самое забавное, что в последнюю очередь, уже проработав на новой должности не один день («Сережа целыми днями бегал по поручениям ревкома», с. 130) новоиспеченный молодежный лидер получает еще одну, как бы совершенно необязательную вещь. Товарищ Устинович в первый раз принимает в его судьбе посильное участие:

На прощание она нагрузила его тюком литературы и, особо, маленькой

книжечкой – программой и уставом комсомола. (с. 131).

Но более всего скрытые авторские интенции в отношении «новых

советских» проявляются, конечно же, применительно к протагонисту. В самом начале второй части романа помещен крайне показательный эпизод. Павел Корчагин и Рита Устинович едут «на одну из уездных конференций». Ехать нужно поездом. На поезд сесть сложно – и вот здесь-то кристальная, фанатическая принципиальность борца за дело революции Павла Корчагина являет себя в истинном свете. Попасть на перрон практически невозможно, но нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики – если уж они оказались у власти:

Павел видел, что сесть обычным порядком в этот поезд не удастся, но ехать

было необходимо, иначе срывалась конференция. Отозвав Риту в сторону, посвятил ее в свой план действий: он проберется в

вагон, откроет окно и втянет в него Риту. Иначе ничего не выйдет. - Дай мне свою куртку, она лучше любого мандата. Павел взял у нее кожанку, надел, переложил в карман куртки свой наган,

нарочито выставив рукоять со шнуром наружу. Оставив сумку с припасами у ног Риты, пошел к вагону. Бесцеремонно растолкав пассажиров, взялся рукой за перила.

- Эй, товарищ, куда? Павел оглянулся на коренастого чекиста. - Я из Особого отдела округа. Вот сейчас проверим, все ли у вас погружены

с билетами посадкома – сказал Павел тоном, не допускающим сомнений в его полномочиях.

Чекист посмотрел на его карман, вытер рукавом пот со лба и сказал безразличным тоном:

- Что ж, проверяй, если влезешь. Работая руками, плечами и кое-где кулаками, взбираясь на чужие плечи,

подтягиваясь на руках <…> Павел все же пробрался в середину вагона (с. 183).

Начало хорошее: безбилетный большевик Корчагин лжет товарищу-

большевику, чтобы попасть в поезд. Никаких особых прав у него нет, однако сам он уверен в противном – он выше и значимее всех этих людей, которые едут куда-то по каким-то своим мелким делишкам. Корчагин с товарищем Ритой едут на одну из уездных конференций, говорить речи. И для достижения этой, высшей с точки зрения мировой справедливости, цели хороши любые средства. Показателен и символический код, к которому

Page 39: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

76

прибегает Павел, чтобы произвести впечатление на чекиста: кожаная куртка и наган выдают в нем «своего», члена захватившей власть «стаи» – следовательно, ему по определению дозволено если не все, то почти все.

Пробравшись в вагон и втащив в окно свою попутчицу, Павел забывает было о наведении справедливости («Кругом были чужие, похабные лица. Павел пожалел, что Рита здесь, но надо было устраиваться», с. 185). Однако классово чуждый элемент – то есть, собственно, простые граждане, пытающиеся хоть как-то выжить, налаживая уничтоженную большевиками систему продовольственного снабжения, – проявляет хамство, не желая мириться с хамством большевистским, а это уже совершенно недопустимо. Срабатывает устойчивая сюжетная схема: протагониста долго обижают, после чего вдруг выясняется, что у него и у его спутницы в карманах по револьверу. И обидчики получают по заслугам: мстительный автор не останавливает протагониста на достигнутом. Освободив в битком набитом вагоне для себя и Риты целую полку, Павел идет в Управление транспортной ЧК, где командует его старый знакомый, и чекисты берутся за дело всерьез:

Отряд, состоявший из десятка чекистов, выпотрашивал вагон. Павел, по

старой привычке, помогал проверять весь поезд. Уйдя из ЧК, он не порвал связи со своими друзьями, а в бытность секретарем молодежного коллектива послал на работу в УТЧК немало лучших комсомольцев. Окончив проверку, Павел вернулся к Рите. Вагон наполнили новые пассажиры – командированные и красноармейцы.

(с. 186).

Стайный принцип являет себя в этой и подобных сценах со всей очевидностью. «Людьми» считаются только «свои» – большевистски ориентированные пролетарии. У всего остального населения страны – «чужие, похабные лица». Если же речь заходит о крестьянстве, то есть, собственно, о подавляющем большинстве населения, автор начинает транс-лировать полноценную классовую ненависть – отчетливую и бескомпро-миссную, значительно более отчетливую и бескомпромиссную, чем в отношении «настоящих» классовых врагов. Еще бы: роман писался по свежим следам массовой коллективизации – пожалуй, самого страшного из реализованных тоталитарных большевистских проектов – и волчью нена-висть к жертве ограбления нужно было срочно переводить в «охрани-тельную» моральную плоскость.

Так, старший брат Павла Артем на время сбивается с пути истинного, женившись на крестьянской девушке. Описание короткого визита Павла в гости к брату выполнено в стилистике весьма показательной: сквозь «классовое задание», которое старательно отрабатывает автор, то и дело проскальзывают отчетливые черты колониального дискурса:

Артем жил в семье своей жены, неприглядной молодухи Стеши. Семья была

захудалая крестьянская. Павел как-то зашел к Артему. На маленьком грязном дворике бегал раскосый мальчонка. Увидев Павла, он бесцеремонно впялился в него глазенками и, сосредоточенно ковыряя в носу пальцем, спросил:

77

- Чего тебе надо? Может, ты воровать пришел? Уходи, а то у нас мамка сердитая!

<…> Две девочки-подростка с куцыми косичками быстро взобрались на печь и с

любопытством дикарей выглядывали оттуда. (с. 234–235).

Общая неприглядность картины являет собой прямую иллюстрацию к

брошенной как-то Марксом фразе об «идиотизме деревенской жизни». Но этого мало: бегающий по двору мальчик волею автора превращается едва ли не в монголоида (в том числе и в давнем, психиатрическом смысле слова), который страницею ниже будет фантасмагорически скакать по двору верхом на черной вислоухой свинье, а через девочек, выглядывающих с печи, этнографический дискурс о «туземцах» являет себя с полной силой. И если в начале романа Тоня Туманова, часть тогдашней «образованной» элиты, прибегала к этому дискурсу применительно к Павлу, то теперь ре-актуали-зирует его уже сам Павел, примешивая к нему элемент большевистского классового чутья. По ленинской логике, беднейшее крестьянство должно было стать естественным союзником пролетариата в борьбе за дело революции – но в Павле оно ничего кроме отвращения не вызывает. И корень этого – чисто волчьего – отвращения в потенциально возможном «враста-нии» крестьянина «в статус»: через собственность, через «правильных», зачатых и рожденных в браке детей, через соседские договорные отношения с другими членами той же общины:

«Какая нелегкая затянула сюда Артема? Теперь ему до смерти не выбраться.

Будет Стеша рожать каждый год. Закопается, как жук в навозе. <…> А я было думал в политическую жизнь втянуть его». <…> Неприятно было даже выходить днем гулять. Проходя мимо болтливых кумушек, сидевших на крылечках, Павел слышал их торопливый переговор:

- Дывись, бабы, откуда цей страхополох? - Видать, беркулезный, чихотка у него. - А тужурка на ем богатая, не иначе – краденая… И многое другое, от чего становилось неприятно. (с. 236–237).

Обращает на себя внимание – в контексте рассмотренных выше

специфических авторских отношений с «женским вопросом» – и тотальное превалирование женских персонажей в этом, чужом для Корчагина мире. Артем в рассматриваемом эпизоде фактически не появляется (только единожды мы слышим его голос из-за сцены), в доме вместе с ним живут теща, жена, две невесть откуда взявшиеся «девочки-подростка» и один-единственный представитель мужской половины человечества – «раскосый» мальчик. Весь эпизод подается через Павла, наблюдающего за «старухой». «Провожают» Павла за пределы эпизода деревенские кумушки. И тоска по миру мужского воинского союза становится практически непреодолимой. Не случайно сразу после этого эпизода, дойдя до «раздорожья», Павел

Page 40: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

78

сворачивает туда, где во время войны погибли от рук белополяков местные комсомольцы. И именно этот эпизод заканчивается той самой авторской тирадой, из которой советская пропаганда сделала едва ли не авторский брэнд:

Здесь мужественно умирали братья, для того, чтобы жизнь стала прекрасной

для тех, кто родился в нищете, для тех, кому самое рождение было началом рабства.

Рука Павла медленно стянула с головы фуражку, и грусть, великая грусть заполнила сердце.

Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире – борьбе за освобождение человечества. И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-нибудь трагическая случайность могут прервать ее.

(с. 237). Действительный смысл этого прямого авторского высказывания можно

оценить только в контексте предшествующих сцен. Оно являет собой сильную позицию, логическую точку в противопоставлении двух способов существования – которое в этой связи поднимается едва ли не на философскую высоту. Выстраивающиеся анатагонистические ряды содержат элементы на первый взгляд разнородные, но вполне логично попадающие в два противоположных смысловых поля. С одной стороны, это собственность, укорененность в мире, долгая/семейная жизнь, дикость, невежество, деторождение, женщины, грязь, неподвижность, домашние животные. С другой – смерть за идею, жизнь как непрерывная битва, лихорадочный динамизм, мужчины (братья8), политика как единственное реальное «дело», металл (машины), «богатая тужурка» и выставленная напоказ рукоять револьвера. Дихотомия этих двух семантических полей естественным образом не равновесна и содержит сложную идеологическую подоплеку, в которой очевидные политические приоритеты поддерживаются латентными, но от того не менее действенными идеологемами, противопоставляющими позитивный образ представителя элиты, с которым должен самоиденти-фицироваться потенциальный читатель, – негативному образу «Другого», содержащему в себе традиционный набор «колониальных» компонентов: грязь, пассивность, женское начало и т.д.

Пожалуй, нигде в романе колониальный дискурс не проявляется настолько отчетливо, как в сцене «драки за межи». Корчагин, которого партийная судьба и не менее прихотливая авторская воля на время делают секретарем берездовского райкомола, узнает, что где-то неподалеку мужчины из двух деревень бьются между собой насмерть, – и мчится

8 О погибших на том же месте «сестрах», издевательства над которыми ранее составили вполне ожидаемую конститутивную часть эпизода, Корчагин здесь показательнейшим образом не вспоминает.

79

разнимать неразумных дикарей, не понимающих, как правильно устроить собственную жизнь. Далее авторская стилистика говорит сама за себя:

С тупой, звериной яростью бились здесь люди. <…> Не давая опомниться,

бешено крутил коня, наезжал им на озверелых людей и, чувствуя, что разнять это кровавое людское месиво можно только такой же дикостью и страхом, закричал бешено:

- Разойдись, гадье! Перестреляю, бандитские души! <…> Люди бросились от луга в разные стороны, скрываясь от ответственности и

от этого невесть откуда взявшегося, страшного в своей ярости человека с «холерской машинкой», которая стреляет без конца.

(с. 287). Стальная воля и разум, воплощенные в фигуре колониального

чиновника, который в одиночку умудряется прекратить «звериное» дикарское братоубийство, – это уже скорее к Киплингу, чем к Войнич. Благомысленная, ратующая за народ дореволюционная интеллигенция в своем реальном отношении к «крестьянскому вопросу» расходилась с царскими сатрапами разве что в частностях. Такие термины как «кулак», «подкулачник», «сознательное» и «несознательное» крестьянство родились вовсе не в большевистских головах, и не в 1920-е годы. Большевики (те из них, кто учился хотя бы в гимназиях) имели возможность вволю наслушаться всего этого еще на школьной скамье. Необходимость тотального контроля со стороны узкой «образованной» и «сознательной» страты над «темной крестьянской массой», составлявшей более 80% населения страны, и категорическое нежелание признавать за этой массой право на какую бы то ни было экономическую и политическую самостоятельность (вплоть до призывов к физическому уничтожению «кулака», «мироеда») были общим местом «элитных» российских дискурсов второй половины XIX – начала ХХ века, вне зависимости от конкретной политической ориентации9. Крестьянин дик и туп, и вразумить его можно только «такой же дикостью и страхом». Но самое забавное в приведенной цитате – это, конечно, «холерская машинка». Украинские крестьяне начала 1920-х годов, как выясняется, в глаза не видели огнестрельного оружия и бросаются врассыпную при одном только звуке выстрела: ну чем не папуасы... Автор, правда, проговаривается невзначай про «бандитские души», поскольку политически актуальные компоненты тоже не остаются без внимания. Крестьянин появляется в романе лишь эпизодически, но появляется по большей части либо как «хозяин», сытый и аккуратный в противовес оборванному и голодному «своему» борцу за дело революции, либо как враг новой власти – коварный и безжалостный бандит. В деревни он врывается по ночам, естественно на «сытых конях» (с. 193) и всячески вредит

9 Подробнее об этом см: [Коцонис 2006; Горянин 2006].

Page 41: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

80

новой власти, а днем снова превращается в ненавистного «собственника», тупого и непроницаемого для логики революционного действия:

Бандит ночью – днем мирный крестьянин ковырялся у себя во дворе,

подкладывая корм коню, и с ухмылкой посасывал свою люльку у ворот, провожая мутным взглядом кавалерийские разъезды.

(с. 193) В том же неразрывном двуединстве показан крестьянин и в эпизодах со

строительством пресловутой корчагинской узкоколейки10. Оборванные, больные, голодные, промороженные насквозь строители узкоколейки отчаянно кладут свои молодые жизни за счастье мирового пролетариата, отбиваясь по ночам от бандитов. И потому фигура сытого рыжебородого крестьянина «в новеньких лаптях» (Корчагин как раз лишился обуви), «не спеша» стаскивающего с розвальней поленья, которые он продает строителям под шпалы (с. 217), не может не вызывать у порядочного читателя приступа классовой ненависти.

Впрочем, и у крестьянина есть свое светлое будущее. Эпизод с «дракой за межи» заканчивается весьма показательно: из города приезжают суд (чтобы вразумить неразумных) и землемер (чтобы все сделать по «правиль-ным правилам»). И между Корчагиным и землемером происходит весьма показательный разговор:

Корчагин улыбнулся: - Через двадцать лет у нас не одной межи не останется, товарищ землемер. Старик снисходительно посмотрел на своего собеседника: - Это вы о коммунистическом обществе говорите? Ну, знаете, это еще где-то

в далеком будущем. - А про Будановский колхоз вы знаете? - А, вы вот о чем! - Да. (с. 288).

Давнюю мечту российских элит о тотальной общинной

подконтрольности российского крестьянства большевики наконец-то сумели воплотить в жизнь. Варварски истребив при этом такое количество крестьян, которое и за сотни тысяч лет не полегло бы в драках за межи, представлявших собой, кстати, традиционный, ритуализированный и вполне подконтрольный обычному праву элемент междеревенских отношений.

Второй объект выраженной авторской ненависти – это священники. Роман начинается со сцены с попом, которому Павка подсыпал махорки в пасхальное тесто: по ходу дела выясняется, что мальчик вообще отличается 10 Кстати, сам по себе этот эпизод заслуживает отдельного исследования в контекстах а) общеполитическом (большевистская установка на «сиюминутное потребление территории» классово близким городом) и б) ситуативно-политическом (нешуточная война между территориальными и железнодорожными структурами новой власти, разгоревшаяся в самом начале 1920-х гг.).

81

излишней инициативностью и любознательностью – за что поп и выгоняет его из школы. На балу, устроенном захватившими город петлюровцами, в центре внимания оказываются, естественно, поповны. Среди организаторов несостоявшегося контрреволюционного мятежа в Шепетовке первым назван «поп Василий». Как и в случае с крестьянами, священники и члены их семей появляются в тексте нечасто, но никаких позитивных коннотаций по определению не несут. Оголтелый большевистский антиклерикализм первых лет советской власти, успевший наложить отпечаток и на предшествующую романную традицию, конечно же, дает о себе знать. Но он и сам по себе вписывается в иную, куда более древнюю, чем большевизм, традицию. «Волчья стая», рвущаяся к власти, отчаяннее всего борется не только с конкурирующими «песьими» элитами, но и с уже сложившимися жре-ческими стратами и институциями. Укрепившись на захваченной территории и перейдя от стратегии грабежа к стратегии перманентного контроля, новая стая обзаводится и новым жречеством, принимающим, как правило, самое деятельное участие в налаживании механизмов ее легитимации.

__________

Ярко выраженная антиклерикальная направленность романа является

одним из ключей к тому единственному источнику, связь с которым автором (авторами) «Как закалялась сталь» не только отчетливо осознается, но и открыто демонстрируется, буквально навязывается читателю. К роману Э. Л. Войнич «Овод», произведению также более чем среднему в отношении собственно литературных достоинств, но удивительно популярному в начале века среди «розовой» российской интеллигенции – в силу удачного сочетания модных «трендов» (антиклерикального и революционно-романтического) с должной мерой экзотической экстраполяции (Италия). Назойливыми отсылками к «итальянской теме» роман буквально пересыпан. О лубочном прозосериале «Джузеппе Гарибальди», которым зачитывается будущий борец за дело мирового пролетариата, уже упоминалось. Выздоравливающий после ранения Павел обещает старушке-маме, что после скорой победы мировой революции она непременно поедет отдыхать именно в Италию. Муж бывшей возлюбленной Корчагина, явный «примкнувший спец из бывших», пытается унизить оборванного строителя узкоколейки, назвав его нерусским словом «лаццарони»:

… Как неприятно, что Корчагин так опустился. Видно, дальше рытья земли

кочегар в жизни не продвинулся. Она в нерешительности стояла, заливаясь краской смущения. Путейца

взбесило наглое, как ему казалось, поведение оборванца, не отрывавшего глаз от его жены. Он швырнул на землю лопату и подошел к Тоне.

- Идем, Тоня, я не могу спокойно смотреть на этого лаццарони. Корчагин знал из романа «Джузеппе Гарибальди», кто такой лаццарони.

Page 42: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

82

- Если я лаццарони, то ты просто недорезанный буржуй – глухо ответил он путейцу и, переведя взгляд на Тоню, сухо отчеканил: – Берите лопату, товарищ Туманова, и становитесь в ряд. Не берите пример с этого откормленного буйвола.

(с. 227). Впрочем, слово это и не вполне итальянское: инженер-путеец, герой-

пролетарий, а с ними заодно и автор употребляют множественное число вместо единственного: lazzarone11. Показательно, что столкновение двух элит, старой и новой, волею автора происходит не только в сугробе, но и на общем поле «итальянской» революционной романтики – на которую, совсем как на любимую женщину, каждый из персонажей спешит предъявить права.

К чтению «Овода» Павел Корчагин переходит в более сознательном возрасте: именно эта книга у него с собой в походном багаже, именно ее он, судя по всему, успевает за один присест на привале прочесть однополчанам вслух. На с. 151 Корчагин представляет роман («Эта книга, товарищи, называется «Овод»), а на следующей, 152-й, даны уже результаты проведенной политработы:

Дочитав последние страницы, Павел положил книгу на колени и задумчиво

смотрел на пламя. <…> – Тяжелая история, – прервал молчание Середа. – Есть, значит, на свете такие люди. Так человек не выдержал бы, но как за идею пошел, так у него все это и получается. Через аналогию с «Оводом» ставится точка и в центральном любовном

сюжете книги – в истории несостоявшейся любви между Павлом Корчагиным и Ритой Устинович. В полном соответствии с романтическим образцом, героиня выходит замуж, получив неверную информацию о гибели героя, – и встречаются они, «когда уже слишком поздно что-то менять». Личное счастье – неправильный удел для героя:

- В этом виноват не только я, но и «Овод», его революционная романтика.

Книги, в которых были ярко описаны мужественные, сильные духом и волей революционеры, бесстрашные, беззаветно преданные нашему (курсив мой. – В. М.) делу, оставляли во мне неизгладимое впечатление и желание быть такими, как они. Вот я чувство к тебе встретил по «Оводу». Сейчас мне это смешно, но больше досадно.

- Значит, «Овод» переоценен? - Нет, Рита, в основном нет! Отброшен только ненужный трагизм

мучительной операции с испытанием своей воли. Но я за основное в «Оводе» – за его мужество, за безграничную выносливость, за тот тип человека, умеющего

11 Путейцу и пролетарию это простительно, они могут не знать итальянского. Но вот когда отдыхающий в санатории вместе с Корчагиным немецкий революционер здоровается с ним: «Гут морген, геноссен», начинают возникать сомнения в том, что немцы знакомы с основами собственного языка. По большому счету и родным языком автор (авторы?) владеет не вполне. Вот две цитаты: «Сквозь расцвет юности смотрит эта картонажница на мир с восемнадцатой ступеньки» (с. 190); «…с первого же дня второго приезда Корчагина, дом разделился на две половины, враждебные и ненавистные друг другу» (с. 361).

83

переносить страдания, не показывая их всем и каждому. Я за этот образ революционера, для которого личное ничто в сравнении с общим.

<…> - Уже немного поздно, товарищ Овод: – Рита улыбнулась своей шутке и

объяснила ее: – У меня крошечная дочурка. У нее есть отец, большой мой приятель.

(с. 328–329).

__________ Надсадно романтический образ искалеченного, но горящего ярким

внутренним жаром инсургента, который, превозмогая нечеловеческие муки, кладет жизнь на алтарь идеи, был, несомненно, крайне значим для больше-вистских политтехнологов, обслуживающих уже сформировавшийся к началу 1930-х годов заказ на тотальную мобилизацию людских ресурсов – причем не столько в военных, сколько в народнохозяйственных целях12. Роман, откровенно рассчитанный на молодого читателя и сформировавший одну из базовых опор в школьном курсе литературы, имел четко прописанную прагматическую задачу – создание нормативной истории и нормативного персонажа, которые должны были войти в золотой фонд советской мифологии. В этой прагматике и следует, как мне кажется, искать ключ к тому сложному конгломерату культурных матриц, который лег в основу романа. Если задача по созданию «советского “Овода”» – вне зависимости от того, кем и перед кем она была поставлена – прочитывается сквозь текст романа невооруженным глазом, то архаические модели маргинального мужского поведения, дублирующие сюжетную логику раннесредневековых эпических текстов, оказались задействованы просто в силу конгруэнтности исходных ситуаций и задач. Герой, человек «длинной судьбы», живущий коротко, но ярко, задавая при этом «высшую планку желанной маргинальной нормы», раз и навсегда приписан не только ко вполне определенным поведенческим моделям, но и ко вполне конкретным дискурсивным жанровым комплексам.

Впрочем, роль интуитивно-бессознательного начала в творчестве раннесоветских политтехнологов преувеличивать все же не следует. А в случае с «Как закалялась сталь» – в особенности. «Как закалялась сталь» - это не роман. Это проект. Проект, в котором даже сам автор является конститутивной частью общего замысла. «Советский “Овод”» с самого начала подавался как «реальная история», как «слепок с самой жизни», и фигура Николая Островского, прикованного к постели автора романа о прикованном к постели авторе романа о пламенном революционере, наряду с лобовыми отсылками к «престижной традиции», содержала еще более лобовой «автобиографический элемент», под который переписывалась даже

12 Отсюда и «ключевой» эпизод с узкоколейкой, приравненный логикой сюжета к подвигам гражданской войны и даже превосходящий их – как по накалу страстей, так и по количеству отведенных страниц.

Page 43: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

84

биография автора – каноническая, выстроенная в полном соответствии с нарождающимся жанром советской агиографии13.

И этот «проект Островский» был по-своему гениален. Марсель Пруст обманывал в свое время рядового читателя, назвав протагониста своего opus magnum именем Марсель. Читатель, привыкший принимать на веру руссоистскую утопию личностной достоверности, глотал наживку, после чего автор, старательно маскируя свое письмо под импрессионистическое, обретал полную свободу игры с текстом. Авторы «проекта Островский», кем бы они ни были, пошли еще дальше – выпустив литературного персонажа в «живую жизнь» и назначив его автором собственного текста. Впрочем, «живая жизнь» – это все же немного слишком. Николай Островский должен был оказаться среди живущих на момент выхода романа в свет. И – вскоре умереть, унеся с собой героическую – нормативную – эпоху «нового начала времен». Эпическая дистанция, разделяющая время события и время сказания непреодолимым временным рубежом, ликвидировалась здесь самим фактом наличия живого Ахилла, поющего о себе и о собственной славе в присутствии публики – совсем как в гениальной гомеровской сцене с посольством к Ахиллу.

Но «спев свою славу», Ахилл обречен умереть. Умирает и Николай Островский, 22 декабря 1936 года, через два года после выхода романа, на тридцать третьем году жизни – не создав учения, но будучи причислен к лику.

Источники

1. Войнич 1970 – Э. Л. Войнич. Овод. М., 1970. 2. Островский 1977 – Н. Островский. Как закалялась сталь. М., 1977.

Литература

1. Горянин 2006 – А. Горянин. Мифическая община и реальная собственность // Отечественные записки. 2006. Т. 30. № 3. С. 299–320.

2. Коцонис 2006 – Я. Коцонис. Как крестьян делали отсталыми. М., 2006. 3. Михайлин 2001 – В. Михайлин. Между волком и собакой: героический дискурс в

раннесредневековой и советской культурных традициях // НЛО, № 47 (2001/1). С. 278–320.

13 От незамысловатых историй про «пионеров-героев» до более сложных литературных разработок «на реальностной основе» («Четвертая высота», «Повесть о Зое и Шуре» и т.д.).

85

Ярослав Кирсанов

В. И. Чапаев - маргинальный герой в контексте нормативной эпохи

(на материале романа Д. Фурманова)

Об ориентации тоталитарных систем на крайнюю рационализацию и инструментализацию в сфере социокультурного проектирования написано множество статей и монографий как в России, так и за рубежом. Тоталитаризм является самой радикальной формой функционализма, потому в отношении него часто эксплуатируется машинная метафорика, используются производственные, «фабричные» и архитектурные концеп-ты. Тоталитарная система предстает в качестве механизма, «обраба-тывающего» и моделирующего реальность в соответствии с доктриной, транслируемой правящей элитой. Инструментами «формовки» тради-ционно выступают официальная художественная культура, СМИ, наука и образование, превращающие «сырье идеологических норм в горючее образов и мифов, предназначенных для общего потребления» [Голомшток 1994: 9]. Объектом конституирования, в свою очередь, становится культур-ная память, моделируемая в соответствии с идеологией властной элиты. В данном контексте остается актуальной марксистская теория о том, что господствующий класс обладает монополией на производство в области идей, т.е. в сфере культуры. Соответственно, культурная память опре-деляется господствующей элитой, что объясняет порой радикальные изменения в данной сфере, происходящие при переходе власти от одной элиты к другой.

Данная модель прослеживается в отношении советской культуры сталинского периода. Уже в середине 1930-х гг. осуществляется «переход от эгалитарной к иерархической культуре, от движения к неподвижности, от коллективного к индивидуальному…» [Гюнтер 1992]. В этот период происходит жесткая стратификация общества, создаются четкая вертикаль власти и культ вождя, в сфере культуры формируется так называемый соцреалистический канон, в соответствии с которым конституируется новая картина мира1. Закономерными стали действия новой правящей элиты по легитимации собственной власти, что предполагало активную работу с культурной памятью формирующейся нации. Благодаря эффек-тивной пропаганде мифы, идеологемы, легитимирующие режим, прочно укоренились в коллективной памяти нескольких поколений советских граждан.

1 На подобные процессы удачно проецируется дихотомия Культура 1 – Культура 2, предложенная В. Паперным: в этом случае культура Дикого Поля, интернационалистского, неуправляемого большевизма (Культура 1) сменяется нормативной, имперской культурой сталинского режима (Культура 2).

Page 44: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

86

Новая элита активно занимается моделированием новой картины мира, и, как в любой архаической космогонии, прежде всего возникает необходимость обосновать зарождение нового миропорядка. Неста-бильный, сугубо маргинальный период становления сакрализуется в новом героическом эпосе (эпохи политической и социокультурной стабильности) как «начало всех начал», формируется пантеон героев (борцов и мучеников), с присущим им набором атрибутов. Однако социалистическая культура не изобретает собственных механизмов идеологического воздействия, облекая новое содержание в зафиксированные в культурной памяти архаические формы героического эпоса. Именно этим объясняется то, что некоторые канонические фигуры и сюжеты «красного эпоса» прочно закрепились в «неофициальном», народном фольклоре (былины, сказы, песни и т.д.).

Среди персонажей революционного героического эпоса выделяется «сказочная» фигура Чапаева (Василия Ивановича, Чапая), ставшего центральным героем советской эпической традиции, одним из архетипов советской (и постсоветской) культуры. Это один из немногих персонажей, надолго переживших героику сталинской эпохи в формах сказов, песен, анекдотов. Роман Д. Фурманова «Чапаев» (1923 г.) и, в большей степени, одноименный звуковой фильм братьев Васильевых (1935 г.) не только эффективно выполнили социальный заказ своего времени, но и аутентично «вписали» героя в культурную память народа.

Именно в 30-е годы, с закреплением жесткой идеологической системы, вспоминают о герое романа десятилетней давности: осу-ществляется экранизация книги, производится массовое издание попу-лярных очерков о жизни Чапаева, идеологически корректных сборников воспоминаний чапаевцев, сборников статей, пропагандировавших фильм Васильевых, переложений романа Фурманова в адаптированной форме (например, «для детей и красноармейцев» в издательстве «Библиотека для рабочих и крестьян. Изба-читальня» и т.п.), образ Чапаева проникает в детскую литературу, позднее роман Фурманова включается в школьную программу. К 1937 г. выходят сборники песен, сказаний и легенд2, предпринимаются фольклорные экспедиции, исследующие (и зачастую откровенно фальсифицирующие) народные сказы о начдиве3. Наконец, Чапаеву устанавливают памятники, его именем называют населенные пункты, колхозы, совхозы, школы, улицы, корабли.

Образ Чапаева, получивший эпическую масштабность, был на редкость удобным и полифункциональным. «Истинно народный», положи-тельный герой Гражданской войны вытеснял на периферию неугодных Троцкого, Фрунзе, Блюхера, Тухачевского, Егорова, заполняя образо-вавшуюся лакуну. Герой эпоса маргинален по своей сути, тем более герой, 2 Сказки о Чапаеве появляются в разделе «Гражданская война» обширного собрания «Творчество народов СССР», выпущенного в 1937 г. к ХХ-летию Советской власти (под ред. А. М. Горького, Л. З. Мехлиса). 3 См. [«Чапай» 1938].

87

функционирующий в культурном пространстве Гражданской войны, Дикого Поля. Однако идеологически правильный, «свой» маргинал был необходим сталинскому режиму, как и любой нормативной культуре, для сохранения равновесия в эпической картине мира. Чапаев занимал опре-деленную нишу в складывавшейся статусной иерархии, представляя «волчью»4 (т.е. маргинальную, «младшую», «эфебическую») жизненную стратегию5, которая закономерным образом стала образцом именно для молодежи6. В свою очередь, смерть героя ритуально фиксировала конец героической эпохи и сакрализовала установление нового режима.

По словам самого Фурманова, он склонялся к тому, чтобы изобразить Чапая правдиво, «со всею человеческой требухой», однако реальный Чепаев7 был, мягко говоря, фигурой сомнительной и даже опасной в плане идеологической сознательности: в книге осторожно упоминается анархистское прошлое начдива, его трения с начальством; о том, что именное оружие в 1918 г. на Восточном фронте Чапаеву вручал Троцкий, умалчивалось вплоть до недавнего времени, как и о том, что комиссар Фурманов после стычек с начдивом зачастую писал доносы на Чапаева в политотдел. «Символы долговечнее, восторженнее, глубже, чем фотографированный быт. В символах выход»8, – пишет в дневниках Фурманов (с. 8); в других записях и в критике тех лет говорится о художественной типизации в духе Вальтера Скотта, народности и т.п. (постромантическая риторика налицо). «Реальный» Чепаев был не нужен системе, и Фурманов отказывается от «грехов» и «человеческой требухи» Чапая, многократно перерабатывая роман в соответствии с поставленным перед ним социальным заказом, создавая «фигуру фантастическую», идеальную9, поскольку только такой герой мог успешно закрепиться в культурной памяти.

Текст романа слаб стилистически (о чем говорил даже главный идеолог соцреализма Максим Горький), однако в нем очевидно 4 Здесь и далее используется «звериная» терминология, в соответствии с концепцией В. Ю. Михайлина о мужских пространственно ориентированных культурных кодах. 5 К концу 30-х гг., с усилением имперской идеологии, в советской культуре формируется определенная иерархия героев, на которую удачно проецируется архаическая система статусов старших и младших сыновей: Иван Грозный («старший сын», сакрализованная, жреческая власть), Александр Невский («средний сын», нормативная, «песья» статусность), Василий Чапаев («младший сын», маргинальный, «волчий» статус). Выражаю благодарность С. И. Труневу за предложенную идею. 6 «Молодежи, требующей революционной романтики» адресовал книгу Фурманова критик Лабори [Черников 1968: 33]. 7 Именно в таком написании; в угоду заказной мифологизации была изменена даже реальная фамилия начдива. После выхода фильма братьев Васильевых, сакрализовавшего фамилию и прозвище героя, детей Чепаева даже заставили надлежащим образом «откорректировать» свои фамилии. 8 Здесь и далее цитаты из Фурманова (дневники, роман «Чапаев») даются по изданию [Фурманов 1967] c указанием страницы в скобках. 9 Для эпоса периода стабильности характерна «образцовость персонажа, доходящая до полного подавления его индивидуальности функцией, вписанность его в официальную линию, в норму» [Трунев 2001].

Page 45: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

88

прослеживаются архаические культурные коды, смысловые пласты, присущие героическому эпосу.

По сути, Чапаев – вождь маргинального мужского воинского союза, существующего в условиях Дикого Поля (уральско-поволжских степей, в которых проходят бои с не менее «волчьими» отрядами белоказаков). Номадический характер жизни отряда, быт «степных орлов» завораживает своей экзотикой автора, находящегося под влиянием постромантической традиции. Движение и стихийность – ключевые слова, описывающие Чапаева и его отряд. Маргинальность воинской дружины всячески маркируется на протяжении всего повествования (в речи, интонациях, жестах, внешнем виде10 и т.д.) и особенно в сцене первого визита Чапаева к Клычкову:

… Загорелые, суровые, мужественные лица; грубые, густые голоса;

угловатые, неотесанные движения и речь, скроенная нескладно, случайно, зато сильно и убедительно. У иных манера говорить была настолько странная, что можно было подумать, будто они все время бранятся: отрывисто и резко о чем-то спрашивают, так же резко и будто зло отвечают; вещи летят швырком… манеры одинаково резкие, речь самобытная, колоритная, насыщенная ядреной степной простотой.

(с. 58–59) Чапаевская «стая» эксплицитно демонстрирует боевую лихость,

агрессию как на вербальном (манера говорить – «пёсья лая»), так и на поведенческом уровнях (бесцеремонное «распространение» по территории Клычкова, нарочитое игнорирование присутствия хозяина комнаты). Маргинальность степного воинства подчеркивается и в романтически гиперболизированных, живописных портретах: у одного «голос хрипел как вороний крик», у другого «зубы белые, волчьи, здоровеннейшие; когда смеется – хищно оскаливает, будто собираясь нагрызть в лоскутья» (там же), у Чекова «багровые усы», «как пиявка, налитая кровью… нижняя губа», «чугунный подбородок», глаза «как угли», «тяжелого веса лапы-лопаты» (с. 60). Все вместе они – «перевитое и свитое молодецкое гнездо» (там же). Герои, существующие в хтонической зоне (зоне боевых действий), имеют атрибуты животных, связанных с миром мертвых (ворон, волк, конь), и таким образом фактически обозначены как магически мертвые. В описаниях же очевидно заявлен звериный, «волчий» статус Чапаева и его дружины. Именно таковыми («нелюдями») воспринимает их носитель нормативно-охранительного, «песьего»11 статуса комиссар Клычков. Изначально мертвыми видит их Клычков накануне Сломи-хинского боя: бойцы спят «в агонией скрученных позах» (с. 76), храп напоминает стоны и т.д. 10 Маргинальность некоторых бойцов чапаевского отряда маркируется на уровне телесности: это безрукие, безногие, слепые и пр., демонстрирующие чудеса героизма, несмотря на свои увечья. 11 И, по совместительству, сакрального, жреческого статуса.

89

В образе «степного атамана» Чапаева особо подчеркиваются «звериные» черты. Его «бурка будто демоновы крылья» (с. 86), на лице привлекают «волчьи серо-синие глаза» (с. 124; курсив мой. – Я. К.); это вечный всадник, уподобляющийся коню, составляющий с ним единое целое: «он словно конь степной» (с. 59), в минуты гнева он «дрожит как конь на скаку» (с. 31), его «трудно обуздать как дикого степного коня» (с. 105). В советской художественной культуре конь олицетворяет свободу, движение, силу, удаль, своенравие. Конь в индоевропейских архаических культурах – атрибут эпических персонажей-воинов, маркер динамики, перехода, метаморфозы, смерти; проводник на «тот свет», главное жертвенное животное на похоронах12. Образ Чапаева на коне имел макси-мально насыщенную семантику героической судьбы, а эффектно визуали-зированный в фильме братьев Васильевых, он органично вошел в культурную память советского народа13.

Стихийность, неуправляемость, лихость – неотъемлемые черты эпического героя, которые подчеркиваются в образе Чапаева на протя-жении всего повествования: «…у него, у Чапаева, удаль и молодечество – главные в характере черты. Он… больше страстный любитель приклю-чений, чем сознательный революционер» (с. 36); «Чапаев – герой… он олицетворяет собою все неудержимое, стихийное, гневное и про-тестующее, что за долгое время накопилось в крестьянской среде. Но стихия… черт его знает, куда она может обернуться!» (с. 65). Чапаев резок, агрессивен, нарочито демонстрирует боевое бешенство, свой «волчий» воинский статус: «Поглядеть со стороны – зверем зверь…» (с. 100). Чапаев не любит робкого человека, уважает проявление «лихости», и такое поведение закономерно в рамках мужского воинского союза. Герой постоянно доказывает свое право на власть в «стае», свой героический статус. Только герой имеет право на резкую смену поведенческих моделей, на ослепляющее безумие: «… расшумится, разбунтуется, зло рассечет оскорбленьем, распушит, распалит, ничего не пожалеет, дальше носа не глянет в бешенстве, в буйной слепоте. Отойдет через минуту – и томится» (с. 100).

Другой неизменный атрибут Чапаева (как героя-всадника, степного кочевника) – скорость. «Он, как вихрь, метался по степи» (с. 112), «из конца в конец метаться – это его любимое дело… Бывало так, что и нужды

12 «…всадник является образом, сохраняющим «память» о ритуальном синкретизме, когда часть равна целому, а целое может быть представлено через часть…» [Фомичева 2005: 89]; «Человек, сидящий… на лошади, есть человек нагляднейшим образом «вписанный» в смерть, посвященный хтонической воинской судьбе… понятия «конь», «судьба», «удача», «скорость» и «смерть» образуют единое семантическое поле…» [Михайлин 2003: 96]. 13 В свою очередь, афоризм из фильма «Где должен быть командир? Впереди на лихом коне» вербально закреплял сущность героической судьбы. Дети воспроизводили данную стратегию, играя «в Чапая» (неизменные атрибуты игрока – «конь» и «шашка»). С десакрализацией советской мифологии игра свелась к настольной, шашечной (при которой бьют щелчком по шашке, стараясь сбить шашку противника), а Чапаев занял свое место в детском творчестве и фольклоре наряду со Штирлицем, Чебурашкой и Вини-Пухом.

Page 46: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

90

острой нет, – тогда сам себе выискивал повод и мчался на пятьдесят, семьдесят, сто вёрст…» (с. 173). Герой не может быть статичным, так как скорость – одно из ключевых понятий семантического поля воинской судьбы. Порой бестолковая, с точки зрения комиссара, подвижность, неугомонность Чапаева есть четкое следование своему предназначению, героической жизненной стратегии.

Разумеется, едва ли не самая важная характеристика героя (особенно в советской культуре) – это его «народность». По сути, различение Чапаева «реального» и фольклорного, «сказочного», заявленное автором, остается лишь риторической фигурой, данью соцреалистическому канону: акцент делается именно на былинном, «непобедимом герое товарище Чапаеве» (с. 60). Для того чтобы сделать Чапаева истинно народным героем, было необходимо эту народность всячески акцентировать14. Неслучайно проводятся параллели между Чапаевым и легендарными крестьянскими вождями прошлого – Стенькой Разиным, Емельяном Пуга-чевым. Как и эти любимые народом герои, Чапаев «обрастает» волшеб-ными, сказочными атрибутами. В начале романа говорится о магической силе имени героя. В народном сознании фигура Чапаева, его боевая удача и власть приобретают волшебный характер: «…беспредельно велика была вера во всемогущество Чапаева: его считали не только вождем, но и полноправным хозяином в тех местах, где воевали полки Чапаевской дивизии» (с. 177). Устанавливаются своеобразные территориальные культы героя. Враги «избегали вступать с ним в бой, – так были околдо-ваны его постоянными успехами, победами, молодецкими налетами» (с. 112; курсив мой. – Я. К.). Магическая сущность степного атамана полнее всего раскрывается в посвященных ему былинах и сказах.

Народный герой нарочито неучен15, пресловутая «народная мудрость и смекалка» Чапая противопоставлялись «чрезмерной учености» опальных красных командиров. Чапаев не зря недолюбливает штабы, «генералов» и интеллигентов, проявляя «классовый инстинкт», лелеемый сталинской системой. Пока талантливые полководцы гибли в подвалах НКВД и лагерях ГУЛАГа, их место в массовом сознании должен был занять крестьянский сын Василий Чапаев, «человек из народа», готовый коман-довать армией в мировом масштабе, если только немного подучиться. По словам Бориса Бабочкина, воплотившего его образ на киноэкране: «Чапаев… тщеславен, непоследователен, вспыльчив и малокультурен. Но больше всего хотелось показать, как эти черты искупились в нем глубоким классовым инстинктом, жаждой знаний, большим военным талантом и преданностью делу революции»16. Неученость Чапая – залог духовной незамутненности героя. Неслучайно на протяжении всего романа 14 Для чего, по партийному заказу, в 30-е гг. генерируется множество «народных» песен, сказов, былин. 15 Знаменитая фраза Чапая «Я академиев не проходил, я их не заканчивал» стала крылатой после выхода фильма. 16 Цит. по: [Чернышова 2007].

91

подчеркивается детскость, наивность, доверчивость Чапаева17: «Он был доверчив, как малое дитя. Оттого и сам много страдал, но перемениться не мог» (с. 103). Именно поэтому Чапаеву прощаются все его недостатки, а взаимоотношения комиссара и начдива, по сути, строятся в соответствии с моделью взрослый-ребенок.

Судьба Чапаева рассказана по стандартному эпическому шаблону: «чудесное» рождение, череда подвигов, героическая смерть. Мифической биографии героя, якобы рассказанной им самим, посвящена целая глава. Дабы сохранить надлежащую ауру таинственности вокруг фигуры «степного атамана», повествователь высказывает сомнение в подлинности обстоятельств происхождения героя. Итак, мать Чапаева – дочь казанского губернатора, умершая при родах, отец – артист-цыган (маргинальный статус героя заявлен с рождения и не меняется вплоть до героической смерти). Свинопасом и плотником, вором и бродягой предстает Чапаев в детстве и в юности. С поступлением на военную службу начинается череда героических подвигов.18

Судьба героя советского эпоса всегда посвящена одной великой цели19, и все факты биографии призваны подтверждать направленность героического пути: «… присмотритесь: всеми обстоятельствами, всей нуждой и событиями личной жизни он [Чапаев] толкаем был на недовольство и протест» (с. 112). Душевная и телесная жизнь героя также редуцированы в силу их подчиненности одной задаче, одной цели. Вся жизнь Чапаева проходит на полях сражений, его сущность ограничивается функциями воина (у героя советского эпоса не может быть личной жизни: «девушка Настя», неверная жена и дети упоминаются героем лишь вскользь, с неохотой). Индивидуальная судьба героя неотделима от его классовой судьбы: потому в образе Чапаева неоднократно подчеркивается, что он плоть от плоти крестьянской среды, воплощение ее энергии.

Специфическое качество героя советского эпоса состоит в том, что он не только человек, способный на подвиг, но и талантливый руководитель. «Чапаев был хорошим и чутким организатором того времени, в тех обстоятельствах и для той среды, с которою имел он дело, которая его и породила, которая его и вознесла!» (с. 271)20

Герой не подвержен становлению: в отличие от комиссара Клычкова (персонажа негероического), Чапаев не меняется на протяжении всего повествования. Противостояние Чапаева и Клычкова значимо в контексте 17 Потому «большой ребенок» Чапаев становится любимым детским персонажем. 18 «Георгиев четырех заслужил» (с. 111). 19 «Герой – тот, чья жизнь без остатка сосредоточена в одном смыслообразующем моменте – в совершении подвига» [Трунев 2001]. 20 Стихийность, имманентная эпическому герою, в данном случае уравновешивается характеристикой, присущей обладателям нормативного статуса. В приведенной цитате также маркируется классовая принадлежность героя (что характерно для советского эпоса) – «среда», породившая и вознесшая Чапаева, а также пространственно-временные рамки, регламентирующие бытование революционной героики – «то время, те обстоятельства, та среда» (подробнее об этом далее).

Page 47: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

92

складывающейся в 30-е годы иерархии статусов: «Фурманов сумел сделать главное: означить решающий эпический конфликт, развести две основные героические мужские функции – «волчью» и «песью» – по двум работающим в тесном текстовом взаимодействии персонажам; столкнуть их между собой; позволить «псу» одержать над «волком» победу; дать «отработавшему» свой сюжет «волку» умереть героической смертью» [Михайлин 2005: 440–441].

Комиссар Клычков, обладатель нормативно-охранительного/ сакрально-жреческого статуса, «всегда … косо посматривал на полу-анархические, партизанские затеи народных героев, подобных Чапаеву…» (с. 65). Герой, неподконтрольный системе, вызывает опасения: «Бывали у нас случаи… что такой вот славный командир, вроде Чапаева, а вдруг и укокошит своего комиссара! …А то, глядишь, и вовсе уйдет к белым со своим «стихийным отрядом…» (там же). Куда ближе комиссару оказываются «сознательные», организованные, городские рабочие (ива-новские ткачи), которым на протяжении всего текста противопоставляется Чапаев и его отряд, органично существующие в пространстве Дикого Поля. Неизменно подчеркивается превосходство Клычкова в нормативно-сакральной сфере (базовое знание, компетентность в социалистической догматике и т.д.). Именно на этом поле у комиссара есть шанс «переиграть» Чапаева: в сфере сакрального воин не может и не имеет права тягаться со жрецом21. Потому тщательно прорабатывается план «духовного полонения» непокорного комдива: при всем восхищении боевой лихостью маргинальных красных героев, их место в сложившейся жесткой иерархии четко фиксировано, что и требовалось показать в идеологически корректном романе Фурманова; в соответствии со своим статусом Клычков идеологически обрабатывает, обуздывает и направляет Чапаева, а после его героической смерти, по сути, монополизирует право на верное изображение героя. Как пишет В. Ю. Михайлин, «Клычков… вобрал в себя, в свою наделенную эпическим статусом память … весь чапаевский героизм» [Михайлин 2005: 441–442]. Смерть Чапаева закономерна: герои эпоса должны оставаться в своей героической эпохе, в «начале времен». Эта идея неоднократно формулируется в тексте самого романа – как в мягком, завуалированном варианте: «Боевая страда – чапаевская стихия. Чуть затишье – и он томится, нервничает, скучает, полон тяжелых мыслей…» (с. 173), так и напрямую: «Чапаевы были только в те дни – в другие дни Чапаевых не бывает и не может быть…» (с. 172)

Жизненная стратегия эпического героя ни коим образом не вписы-вается в нормативную эпоху, будучи «красивой», но и разрушительной, «вредной, опасной»22. Соответственно, героическая смерть – необходимый элемент героической судьбы в рамках эпической традиции; смерть героя

21 Кем, как не жрецами Новой Веры, являлись советские комиссары и политработники. 22 «Как это красиво, но как и неверно, вредно, опасно!» (с. 173).

93

полифункциональна: она служит финальным воплощением героического статуса, вписывает его в культурную память, фиксирует конец героической эпохи и (будучи ритуальной жертвой) сакрализует установление нового режима.

Смерть героя, как правило, эффектна, символична. Смерть Чапаева в водах Урала имеет очевидные мифологические коннотации. В индоевро-пейской мифологической традиции символика воды связана с понятиями инициации, перехода, смерти для возрождения в новой ипостаси. В частности, с водой тесно связана традиция похорон. Водное пространство – граница между двумя мирами, соответственно, в водах Урала эпический герой Чапаев наконец обретает бессмертие.

Веру в бессмертие героя укрепляла и неоднозначность сцены его гибели. Гибель командира окутана тайной, интерес к ней поддерживается по сей день. Смерти начдива в романе посвящены всего две строчки: «Плыли двое, уже были у самого берега – и в этот момент хищная пуля ударила Чапаева в голову. Когда спутник, уползший в осоку, оглянулся – позади никого не было: Чапаев потонул в водах Урала» (с. 282). Тот факт, что мертвым Чапаева никто не видел, укрепил веру в его героическое бессмертие: в 30–40-е гг. Чапаев чудом «воскресает» как в народном фольклоре (сказах, былинах, песнях), так и агитационных материалах времен Великой Отечественной войны.

Так, в 1937 г. в сборнике «Творчество народов СССР» (под ред. А. М. Горького, Л. З. Мехлиса) публикуется сказка «Жив Чапаев!». Процитируем ее финал:

Ранили в этом бою Чапаева и говорят, будто утонул в Урале. Только неправда, что Чапаев утонул. Генеральские побили чапаевских,

правда, а Чапаев остался. Раненый, весь в крови, шатается. Петька, товарищ его, поддерживает:

- Что ты один сделаешь? – говорит ему Петька. А Чапаев уж и говорить не может – ослаб. Взвалил его Петька на себя, да

в Урал-речку, да на себе и переправил за речку. Выходил там его. Выжил Чапаев и прозвище сменил, не Чапаевым стал прозываться, а по-

другому как-то. За ошибку свою, значит, чтобы стыда не было на людях. И сейчас, люди бают, жив Чапаев, большим начальником стал, – справедливый такой, добрый23. Гибель при невыясненных обстоятельствах оказалась удобной для

официальной пропаганды. В годы Великой Отечественной «воскресший» Чапаев понадобился для поднятия боевого духа солдат. К началу войны по приказу Сталина даже пересняли последнюю сцену фильма братьев Васильевых. На фронтах распространялись небольшие брошюрки с рассказами для солдат, в которых Чапаев воевал с фашистами (например, рассказ В. Лебедева «Как Василий Иванович Чапаев дрался с немцами», 23 Записана в марте 1936 года со слов колхозницы Анастасии Ивановны Филониной в с. Куриловка, Куйбышевской области. Цит. по: [Творчество народов СССР 1938].

Page 48: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

94

где описывается четыре боевых подвига, за каждый из которых Чапаев поучил «Георгия»), на эту же тему сочинялись песни.

В фольклорных сказах (подлинность которых определить затрудни-тельно) и в детской литературе бессмертный Чапай «обрастает» поистине фантастическими чертами:

Так, в 1945 году старик Федор, который возил дрова в санаторий

Черемшаны, рассказывал, что Чапаев не погиб. Его спас киргиз и дал ему огненного коня. А во время боев в войне с фашистами он то тут, то там появлялся на огненном коне в частях Красной Армии.

Рассказывают… Вот в казачьей станице, в Бударино, когда кончился бой, Чапаев входит в избу, снимает с себя шинель и вытрясает. Все пули, что за день в него попали, и вытряхиваются24. Тот же «огненный конь» и мотив бессмертия возникают в детской

литературе, например, в «рассказах о Чапаеве» для младшего школьного возраста В. Баныкина (1950 г.), «реконструирующих», нарочито фантасти-ческий «народный» сказ: согласно этой истории, во время погони за Чапаевым, герой переплывает Урал, затем находит таинственную тропинку, выводящую его к волшебнику, старику-казаху. Старик угощает Чапая куском сыра и кумысом, а затем одаривает огненным жеребцом, серебряной саблей и позолоченным ружьем. После этого Чапай пять дней и пять ночей скачет до высокой горы Горная Орлица, про которую «никто на земле не знает». Если народу угрожает опасность, Чапаев появляется из своего секретного укрытия, вселяя доблесть в сердца бойцов:

Бывало, казалось – вот-вот погибнет отряд: и сил у него мало, и патронов нет, того и гляди, озверелые беляки порубят добрых людей, – и вдруг, откуда ни возьмись, появится Чапай. Летит он на огневом коне, как на птице, саблей серебряной помахивает, и бурка его черная по ветру развевается.

- За мной, бойцы! – закричит и стрелой помчится на врага. Пропадет у красноармейцев страх, загорятся сердца, и все они, все как

один, в атаку за Чапаем бросятся. Да так рубятся, так рубятся, что от лихого врага ни единой живой души не остается. А потом, когда опомнятся, глядь – а Чапая и нет. И не верится им, был ли он тут на самом деле. Но многие уверяют, что видели Чапая. И на груди у него не один, а уже три ордена [Баныкин 1983: 142]. Звуковой фильм братьев Васильевых «Чапаев» логически завершает

процесс эпизации и героизации изначального сюжета; создается аудио-визуальный канон изображения героя, в эпический сюжет вводятся не менее колоритные персонажи Петьки и Анки, дополняющие образ Чапая. Гениальная экранизация, по сути, спасла образ Чапаева от забвения, так же

24 Цит. по: [Ильина 2006].

95

как и книгу Д. Фурманова, канонизированную на волне всеобщей любви к фильму25.

Таким образом, образ Чапаева стал одним из центральных в со-циалистическом эпосе 1930-х гг. Сугубо маргинальный герой в контексте эпохи политической и социокультурной стабильности выполнял ряд функций, значимых с позиций новой политической элиты.

В политическом аспекте Чапаев заполнял образовавшуюся лакуну, убирая акценты с опальных полководцев (представителей старой элиты). Перед Партией стояла цель формирования и дальнейшего закрепления в культурной памяти идеологически корректного образа гражданской войны, потому возникла потребность в создании и «рекламе» правильного26 народного героя, коим и оказался Чапаев.

В пространственно-магистическом аспекте герой занимал определенную нишу в складывавшейся статусной иерархии (маргиналь-ный статус). Смерть героя подтверждала реальное соотношение статусов, фиксировала конец героической эпохи и сакрализовала установление нового режима27.

В педагогическом аспекте Чапаев был призван стать примером для подрастающего поколения, молодежи (прежде всего для мальчиков и юношей), для будущих и действующих солдат.

С десакрализацией сталинского режима меняется восприятие героя и, шире, героического начала как такового. Однако трансформация героики сталинского эпоса в советской и постсоветской культуре – это уже отдельная тема, требующая дальнейшей разработки.

Источники

1. Баныкин 1983 – В. И. Баныкин. Рассказы о Чапаеве. М., 1983. 2. Ильина 2006 – Е. Ильина. В.И. Чапаев // www.marksizm.info 3. Творчество народов СССР 1938 // Творчество народов СССР / Под ред.

А. М. Горького, Л. З. Мехлиса. М., 1938 (www. biografia.ru). 4. Фурманов 1967 – Д. Фурманов. Чапаев, Красный десант, Мятеж. Л., 1967. 5. Чапай 1938 – Чапай: Сборник нар. песен, сказов, сказок / Сост. В. Паймен. М.,

1938.

25 О культовом статусе киноискусства в Советском Союзе 1930-е гг. написано множество работ. Кинематограф становится наиболее мощным и эффективным инструментом пропаганды. Идеальная (идеологически корректная) кинореальность подменяла будни (отсюда типичная для того времени вера в киногероя как в реальное лицо), тем легче усваивалась социалистическая догматика, моделировались идентичность и культурная память. 26 «Правильного» в различных аспектах: прежде всего, в плане классовой принадлежности и так называемого «классового инстинкта». 27 Сакрализации режима, в целом, служил формирующийся социалистический эпос, герои которого отдавали жизнь за упрочение существующего миропорядка.

Page 49: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

96

Литература

1. Голомшток 1994 – И. Н. Голомшток. Тоталитарное искусство. М.,1994. 2. Гюнтер 1992 – Х. Гюнтер. Художественный авангард и социалистический

реализм (1992) // http://www.auditorium.ru/books/300/vopli92-3_chapter3.html 3. Михайлин 2003 – В. Ю. Михайлин. Золотое лекало судьбы: пектораль из Толстой

Могилы и проблемы интерпретации скифского звериного стиля / Власть. Судьба. Интерпретация культурных кодов. Саратов, 2003.

4. Михайлин 2005 – В. Ю. Михайлин. Тропа звериных слов. Пространственно ориентированные культурные коды в индоевропейской традиции. М., 2005.

5. Трунев 2001 – С. И. Трунев. Биография и власть (2001) (авторизованная рукопись).

6. Фомичева 2005 – О. Фомичева. «Смерть Олега». Реконструкция предметного кода / Безумие и смерть. Интерпретация культурных кодов: 2004. Саратов; СПб., 2005.

7. Черников 1968 – В. Черников. В наступлении (о Фурманове). Саратов, 1968. 8. Чернышова 2007 – В. Чернышова. Чапаев вне пустоты (2007) // www.ng.ru

97

Екатерина Белецкая

Песенный фольклор как устная форма социокультурной памяти

В эпоху интегрирования достижений новейших методик

комплексных исследований, с учетом наработок этнологии, этнопсихо-логии, этнолингвистики, лингвокультурологии и других наук, вполне уместно рассматривать социокультурный феномен казачества в едином культурном пространстве, образованном двумя подсистемами худо-жественного творчества, письменной и устной, между которыми есть не только различия, но и сходство. По мнению Ю. М. Лотмана, письменность необходима для памяти, ориентированной на сохранение эксцессов и происшествий. Устная память связана со стремлением сохранить сведения о законах и порядке, а не их нарушениях. В ней на первый план выдвигается календарь, обычай, фиксирующий определенный порядок, и ритуал, позволяющий все это сохранить в коллективной памяти [Лотман 2002]. Вместе с тем в фольклоре, в зависимости от жанра и времени создания произведения, отражены и происшествия (в исторических песнях и балладах), и порядок (обрядовые песни).

В известной пословице «Сказка складка, песня быль» отразилось народное представление о жизненности песни, ее связи с реальной действительностью. Об этом образно сказал известный собиратель и издатель латышских дайн Кришьян Барон, отмечая этическую ценность и многообразие народнопоэтического песенного творчества:

Образцом себе я ставлю собственно жизнь народную, для которой

народные песни – духовная ее сторона, как говорится, душа для тела. В живом организме эти две стороны нерасторжимы, одна другой сообщает истинное содержание. Что жизнь ежечасно творит перед взором, то песня поэтически изображает. Жизнь полна и пестра, оттого и песенный клад, как сундук с приданым, изобилен и богат [Латышские дайны 1984: 6].

В современном литературоведении сформировался феноменоло-

гический подход к художественному тексту как сосредоточению культурно-исторических ценностей [Гагаев 2002; Доманский 2002; Кондаков 1994 и др.]. Это относится не только к литературным, но и к фольклорным текстам. Специфика фольклора состоит в том, что он представляет собой явление культуры и в то же время ее отражение, причем исполнитель народной песни является носителем культуры, закрепленной памятью в устном тексте. В живом бытовании казачий фольклор неотделим от исполнителя и окружающих его предметов, природы, поэтому в понимании смысла и символического значения фольклорных произведений большую роль играют внетекстовые элементы,

Page 50: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

98

а также символика предметных образов, закрепленная народной тради-цией.

Фольклорное сознание создает «цельную, гигантскую реконст-рукцию мира», сложно и своеобразно соотносимую с миром реальной действительности [Путилов 1994: 59]. Системный подход в исследовании фольклора дает возможность для ее выявления и/или моделирования. Фольклорные произведения служат важным источником и для историков, отношение которых к устной истории в последние десятилетия стало более заинтересованным и внимательным. Необходимость комплексного под-хода очевидна [Каргин 2008], и не случайно важными составляющими в изучении исторической картины мира кубанского казачества, по мнению О. В. Матвеева, являются опыт и наследие таких научных дисциплин и направлений второй половины ХХ столетия, как 1) историческая антропология; 2) литературоведение, фольклористика и этнография; 3) устная история [Матвеев 2005: 39].

Устная история в понимании фольклориста имеет более широкое значение: это не только устные рассказы, но и предания, легенды, песенное воплощение того или иного исторического события или периода истории, народная историософия. Признание историками активной роли языка, текста и нарративных структур в созидании и описании исторической реальности является базовой характеристикой культурологического подхода к истории [Репина 2004: 248]; изучение фольклора определенной социальной группы как социокультурного феномена способствует более глубокому постижению его сути и значимости для общества.

В локальном репертуаре терцев, уральцев, донцов и т.д. можно выделить собственно казачьи песни, в которых выражается социальная психология субэтноса. В таких произведениях образ казака или казачки занимает центральное место, и каждый из сюжетов описывает героя в разной ролевой ситуации, что, несомненно, влияет на характер образа. «Коллективная» (социально-групповая) психология казачества проявля-ется и в содержании песни, и в ее форме. Н. Г. Мякушин отметил особое значение песен в жизни казачества:

…У нас песни не удовлетворяют какой-либо пустой прихоти казака, а

составляют его существенную потребность и имеют на казака сильное оживляющее и воодушевляющее влияние, особенно в его трудной походной и боевой жизни [Мякушин 1890: VII].

Об особом отношении к песне говорят и пословицы, бытующие

среди гребенских1 казаков: «Песню – хоть тресни, и есть не проси», «Песню сыграть – не сапог с ноги снять», «Каждый споет, да не так, как 1 Гребенскими казаками называют жителей пяти станиц – Червленной, Щедринской, Новогладковской (Гребенской), Старогладковской, Курдюковской – старейших казачьих поселений (середина XVI в.), находившихся сначала на гребнях Терского хребта, а затем переместившихся на р. Терек [Заседателева 1974: 185–187; Голованова 2001; Тхамохова 2003; Виноградов 2004; Чекменев 2006 и др.].

99

скоморох»2. Исполнительское мастерство сочетается с бережным отноше-нием к песенному тексту, что способствует хорошей сохранности произве-дений устного народного творчества. Об этом свидетельствуют наблю-дения, сделанные уже в первой фольклорной студенческой экспедиции 1965 года.

Во время первой поездки в станицу Гребенскую Шелковского района

бывшей Чечено-Ингушетии к нам в автобус подсел старый казак, еще бравый, с лихо закрученными усами, – он ехал домой, в ту же станицу. Студенты пели модную тогда песню про черного кота, которого ненавидел весь дом и которому все время не везло. Слова знали не все, и в одном месте стали петь «ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля-ля». Наш попутчик нахмурился, сердито посмотрел на поющих и попросил остановить автобус: «Я лучше пешком пойду». Мы недоумевали и никак не могли понять, в чем же дело, что так обидело пожилого человека. «Там, где начинается ««ля-ля-ля», кончается песня», – сказал наконец Лифан Акимович Тамазин (фамилию его мы узнали потом, когда пришли к нему домой записывать старинные казачьи песни).

О трепетном отношении к песенному слову свидетельствует еще один случай, который произошел несколько дней спустя в той же станице. Одной из первых наших исполнительниц стала Александра Трофимовна Кальченко. Сама она украинка, сын женился на немке, которая в год нашего приезда работала в школе учительницей. От Александры Трофимовны мы записали песню «Ой, на горе жнецы жито жнут», которую очень скоро выучили наизусть и которая стала нашей любимой песней.

В дни экспедиции случилась такая история. После записи в Гребенской мы поехали дальше, в станицу Старогладковскую. Возвращаясь назад через день, увидели нашу бабульку на автобусной остановке. Притормозили, вышли из автобуса. Как же Александра Трофимовна нам обрадовалась! «Милые мои, а я ведь в Грозный собралась, вас разыскивать! Я-то, старая, один куплет в песне пропустила!» И тут же спела нам пропущенную строфу о том, как шел впереди казаков Дорошенко и как вел он свое «вийско, вийско запорижско хорошенько» [Белецкая 2007]. Основными хранителями песенного фольклора в станицах являются

мужчины и женщины старшего поколения, однако во время собира-тельской работы обнаружилась следующая тенденция: бóльшую часть мужских казачьих песен, исторических и военно-бытовых, исполняли женщины. Это объясняется, по-видимому, не только количественным соотношением мужского и женского населения и большей продолжи-тельностью жизни женщин, но и высоким уровнем их певческой культуры. Однако часто женщины говорили: «Мне одной не спеть, надо собрать несколько человек», и даже называли конкретно, кого именно. Необхо-димость хорового исполнения определялась развитым многоголосьем казачьих песен.

Жанровый состав песенного фольклора гребенских казаков в 1960-е гг. был представлен фрагментами былинных и ранних балладных песен, 2 Пословицы записаны во время фольклорных экспедиций 1965–1968 гг. студентами Чечено-Ингушского госпединститута в станице Гребенской Шелковского р-на бывшей ЧИАССР.

Page 51: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

100

историческими и военно-бытовыми, протяжными лирическими песнями и «частыми» (быстрыми), плясовыми («скоморошными»), отчасти игровыми хороводными, а также поздними балладами и романсами книжного характера. Записано несколько колыбельных песен и детских «потешек». В обрядовый песенный фольклор вошли календарные (святочные, масле-ничные и троицкие) и свадебные песни.

Количество сюжетов, зафиксированных в станице Гребенской3, распределено по жанровым группам равномерно, причем уменьшению текстов одной разновидности соответствует увеличение примерно на такое же количество в другой. Такие отклонения от среднего арифметического составляют около 10 %. Песенная форма отражения окружающего мира у гребенских казаков преобладает; она является универсальной, так как охватывает все стороны жизни казаков.

За сто лет песенный репертуар гребенских станиц претерпел существенные изменения: если в конце XIX было записано 15 былинных сюжетов (52 текста), то столетие спустя было зафиксировано только 5 фрагментов; значительно сократилось число исторических сюжетов, хотя благодаря поездкам в разные станицы увеличилось количество их вариантов4. Хорошо сохранился свадебный фольклор, лирические необря-довые песни, причем соотношение «частых» и протяжных приближается к пропорции 1:1.

Исторический фольклор в собственном смысле этого слова – это фольклор, обращенный к социально-общественной проблематике, отра-жающий различные аспекты социально-общественной жизни коллектива [Путилов 1975: 164]. Определяя место исторических песен в русской народной поэзии, Б. Н. Путилов отметил их большую содержательность и проблемность, широту изображения в них некоторых существенных сторон жизни народа, а также «неповторимость сосредоточенных здесь народных исторических суждений, оценок, характеристик», определенной концепции исторического процесса.

Из этого следует вывод о критериях оценки исторических песен – не по верности их фактам, а по степени глубины проникновения в действительность и ее осознания [Путилов 1962: 5–10]. Именно осознание личностью своих связей с общественной жизнью, осознание себя как члена социальной общности, т.е. в системе социальных отношений, является необходимой предпосылкой создания исторических песен. Возникновение исторических песен в XVI в. связано с образованием казачества как специфической социальной группы, поэтому они могут служить материалом для изучения его истории и социальной психологии.

3 Планомерные экспедиции в этой станице проводились неоднократно, в течение 20-ти лет, с повторными записями, в результате чего было зафиксировано около 315 песенных сюжетов (более 800 текстов), поэтому полученные количественные результаты вполне достоверны. 4 В сборнике «Исторические песни на Тереке» было опубликовано 100 песен [ИПТ 1948]. Далее ссылки на это издание с указанием номера песни или страницы даются в круглых скобках в тексте.

101

Исторические песни не только художественно изображают – с определенной долей вымысла – те или иные исторические события, они создают философию истории5, которая проявляется и в отборе типичных для российской истории ситуаций, и в способах воплощения, и в их оценке6. В сюжетных ситуациях, отраженных в исторических песнях, казаки показаны как единый коллектив – в сражениях с внешними врагами (хивинцами, турками и т.д.) и в отношении к атаману (что характерно для социально-исторических песен XVI–XVII вв.) или к военачальнику (в поздних военно-исторических песнях).

Взаимоотношения между атаманом и казаками в песне строятся по определенному стереотипу, сложившемуся в XVI в.: атаман (Ермак Тимофеевич) обращается к казакам с речью («Уж он речи говорит, ровно как в трубу трубит»), советуется с ними, где лучше зимовать («Да не на реченьке было, братцы, на Камышинке» – ИПТ, № 8–9). Традиция обращения с речью сохраняется и в военно-исторических песнях XVIII–XIX вв., но обращается уже не атаман, а казачий генерал, пользующийся уважением среди рядовых казаков, или полковник. Композиция и структура речи, таким образом, способствуют не только запоминанию ситуации, но и воспроизведению типовой схемы применительно к более позднему историческому материалу.

Своеобразно выражено социальное самосознание казаков в гребенской песне «Не из тучушки они ветерочки дуют», широко известной на Тереке, в основе которой лежит предание о встрече казаков с Иваном Грозным [Великая 2001: 10]. Казаки обращаются к царю с речью, укоряя его в том, что он «много дарил-жаловал» князей да бояр, т.е. в социальной несправедливости. В ответ на это Иван Грозный жалует гребенских казаков рекой Тереком «со притоками» (ИПТ, № 1).

Другой сюжет, связанный с образом царя, содержит очень важный для казаков мотив – право на ношение бороды, которого их хотят лишить. Обращение к Ивану Грозному в жанровой форме плача делает эту тему необычайно выразительной: «Гребенской казак на часах стоит, / На часах стоит, как свеча горит, / Как свеча горит, сам слезьми плачет…»7. Казак просит буйные ветры разнести царскую могилушку, оторвать гробову доску, развернуть золоту парчу: «Уж ты встань-ка, восстань, православный царь… Вот твоя армеюшка стоит все по-новому… Да как хотят нам, бравым казачинкам, усы-бороды брить… Да вы не брейте-ка … да бородушки, да вы снесите-ка … да вы наши головушки» (ИПТ, 23). В этой

5 Об этом писал В. Е. Гусев в рецензии на сборник «Исторические песни» (М., 2001), составленный С. Н. Азбелевым, используя термин «историософия» [Живая старина 2002: 55]. 6 О фольклоре как о форме общественного сознания, о противопоставлении народных песен – единственно подлинной истории – официальной идеологии писали неоднократно [Соколова 1953 и др.]. 7 Записано от Е. М. Ивановой, 1863 г.р., в 1965 г. в ст. Гребенской.

Page 52: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

102

песне отразилась психология казачества как субэтноса, традиции которого явились основой социального (сословного) облика казака8.

Песня хранилась в репертуаре казаков до 1960–1980 гг., чему способствовала не только актуальность ее содержания, но и типичность фольклорной формы, предназначенной для устного восприятия и запоминания. Цепочное строение предложений, ступенчатое сужение образа, постоянные эпитеты, повторы и другие средства и приемы, неоднократно исследованные фольклористами, нашли самое широкое применение в ранних исторических песнях.

Одна из особенностей социальной психологии казачества заключается в идее братства казаков по духу, что закреплено песенной формулой «все донские, гребенские да яицкие они казаки» и формой обращения «братцы». Иногда такому обращению сопутствуют собственные местоимения (мы, нас), например: «Не под славным было городочком, / Было, братцы, под Виндером…», «Есть у нас, казаченьков, крупа и мука…» («Полно вам, снежочки …») и т.п.

Философия исторических отношений определяется тем или иным поведением песенного героя. В ситуации «Казак в турецкой неволе» обобщен не только образ, который легко прикрепляется к историческому лицу (Ермаку, Разину и т.д.), но и сама ситуация неволи. В различных вариантах кульминация наполняется разным содержанием. Так, сюжет «Ермак в турецкой тюрьме» имеет две концовки: более жесткую («…Отпусти меня на волюшку; / Я всю Турцию повырублю, / А тебя, Султана, во полон возьму») и более мягкую: «…Прикажи кормить-поить меня, / Прикажи на волю выпустить, / Посмотреть небо-землюшку, / Взглянуть на свою сторонушку» (ИПТ, № 14–15).

Стремление к воле – доминанта социально-исторических песен XVI–XVII века. «Воля вольная» – это свобода, соединенная с простором, ничем не ограниченным пространством. Если пространство трехмерно, для простора определяющим критерием служит горизонтальное измерение. Пространство может быть замкнутым, но для простора нет границ [Шмелев 2002: 69–77]. Даль, долина, «раздолье широкое» встречается в исторических и в лирических песнях казачества и в общерусском песенном репертуаре, что свидетельствует о единстве этнического и субэтнического, но для казачества эти образы являются определяющими.

В историческом фольклоре изображаются не только события, значимые для истории, но и личности. Если в песнях социального плана это атаманы (Ермак Тимофеевич, Степан Разин, Емельян Пугачев), то в военно-исторических – военачальники, а также государь или его брат (наследник Цесаревич назначался атаманом всех казачьих войск). Царь 8 По свидетельству этнографических источников, усы и борода служили элементами маркировки возрастных групп: малолетки были безусыми, служилые казаки носили усы, вышедшие в отставку отращивали бороду. Для атамана наличие усов и бороды было обязательным: эти атрибуты считались вместилищем магической силы и знаний атамана [Рыблова 2004: 133].

103

воспринимался как высшая инстанция власти, в том числе военной9. Лучшие из казаков входили в Лейб-Гвардии Терский эскадрон Собственного Его Императорского Величества конвоя, что считалось для них большой честью.

В песенном репертуаре казаков были отражены и события XIX века, исторически значимые для всей России. В них также принимали участие и казаки:

Торжествует вся наша Россия, Ой, Николаев трон гремит, На все страны меч его блистает, Остращает всех врагов. Остращает всех врагов, И французов, поляков10. Вы разбейтесь, варвары-французы, Вы узнайте, кто мы есть...11

(РС, № 110) Примечательно, что в текст песни включается образ участников,

совпадающий с исполнителями/создателями, прикрепленный к опреде-ленному географическому пространству:

Во Российской было стороне, Петербург стоит на Неве. Там лейб-гвардия наша стояла, К себе шефа дожидала. Шеф – полковник да он командир, Предводитель войску был.

(РС, № 110)

Пространство в исторических песнях имеет решающее значение как жанрообразующий элемент: герои действуют в определенном, исторически конкретном пространстве как участники важных событий; именно пространственные координаты являются определяющими в песенных зачинах; наконец, повторение аналогичных по смыслу событий (сражение, 9 Более подробно образы царей в исторической картине мира и устной песенной истории казачества рассмотрены в работах О. В. Матвеева, Е. М. Белецкой и др. [Матвеев 2003: 169–183; 2005: 267–306; Белецкая 2004a: 74–81]. 10 Далее после каждого двустишья – припев: «То-то любо, любо да люли» с повторением последней строки. 11 Текст цитируется по копии рукописного сборника казачьих песен (скопирован почти полностью, 126 текстов) конца XIX в., который хранился у Хаврониной Анны Евменовны, 1922 г.р., внучки певца Рогожина, который доводился ей дедом по материнской линии. Тексты песен написаны тремя разными почерками, указаны в качестве подписи три фамилии – Ф. Рогожин, С. Пимычев, Я. Феньев. Встречаются даты написания песенных текстов (1891–1894 гг.) и места, где стояли казаки: Гатчина, Петергоф, Петербург; надпись после одного из текстов гласит: «Писано в 1892 года 20 октября в г. Гатчино». Есть и более поздние даты – 27 сентября 1903 г. (Первый вечер свадьбы. Ур. Е. В. Пимычев). После песни «У одной избушки хилой» – следующая запись: «Эта песня писана в память перехода из г. Гатчины в г. Петергоф 28 мая 1894 год, а писал собственноручно казак Лейб-гвардии 4-й Терской сотни Собственного Его Императорского Величества конвоя С. Пимычев».

Page 53: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

104

взятие города и т.д.) формирует стереотип их описания и основу для вариантов и версий при замене исторических героев другими. В этом принципиальное отличие устной истории от письменной.

Установлению соотношения между реальной и песенной историей помогают, помимо пространственных ориентиров, связанные с сюжетом исторические имена. Достоверность песенных эпизодов обусловлена, с одной стороны, их типичностью, повторяемостью в реальной жизни (например, факты встречи государя с казаками), а с другой стороны, песенное изложение событий нередко находило подтверждение в документах. Для народа пребывание царя, его братьев и сыновей на полях сражений имело огромное значение12.

Не менее значима в песенной истории роль военачальников – от атамана и генерала до хорунжего и урядника. Герои песен – командир Миллер и «Евдокимов наш удалый», «храбрый Волженский полковник», «генерал Ермолов», генерал Бакланов13 и др. Немало сюжетов посвящено Кавказской войне:

В тихи ночи осенью казаки гуляли И про службицу свою песни распевали. Скоро, братцы, нам в поход, зима наступает, Злой Шамиль зовет на бой, зовет и не унывает. Для нас вызов – не беда, был бы Слепцов с нами, С ним готовы хоть куда на конях орлами. …В поле лучше помереть, дома не годится: Если дома помереть – лучше б не родиться. Пусть объявит свой приказ, коней поседлаем – И готовы в дальний путь, песни заиграем. …Наш наместник Воронцов всем пример покажет, И навешает крестов, и спасибо скажет.

(РС, № 83)

Заслуживают внимания исторические песни этого периода о генерале Слепцове, созданные преимущественно сунженскими казаками и бытовавшие в их среде. Л. Н. Толстой в письме к младшему брату, С. Н. Толстому, назвал Н. П. Слепцова храбрым и умным генералом [Виноградов 2000: 9; 2002: 127–128]. Дворянин по происхождению, он мечтал о военной карьере, в которой видел свое призвание. Его энергичная натура жаждала сильных ощущений и подвигов. По личной просьбе его перевели из столицы на Кавказ, к месту его будущей славы и преждевременной гибели [Ратушняк 2001: 9–10].

Из пяти песен, приведенных в указанной работе [Ратушняк 2001: 41–

12 Песня «День двенадцатый апреля», известная не только гребенцам, но и кубанцам, повествует об объявлении войны с турками и встрече Государя императора и Августейшего Главнокомандующего с эскадроном конвойцев. О. В. Матвеев приводит изложение этого эпизода в песне и в служебной записке штаб-ротмистра П.Т. Кулебякина [Матвеев 2005: 223–224]. 13 РС, № 50, 60, 102, 106.

105

47], четыре написаны в четком, маршеобразном ритме, и только одна протяжная – «Ой да ты, заря ли ты моя», повествующая о смерти Слепцова, хотя этот мотив встречается и в двух других песнях первого типа. В песнях «Что ты, сунженец, не весел», «В тихи ночи осенью Сунженцы гуляют» и «Пыль клубится по дороге» присутствует субэтническая маркировка казаков – «сунженцы», в других вариантах тех же сюжетов она бывает опущена. Перечисленные песни воспевают ратные подвиги и высокие личные качества прославленного генерала.

Здесь отражены и отношение казаков к Слепцову, и прямая характеристика его личности и поведения в бою: «Их вождем был воин смелый / Генерал-майор Слепцов», «Он орлом пред нами мчался, / Сам везде он успевал. / С шашкой он в толпы кидался / И дружину поощрял» и т.п. Казаки с любовью вспоминают храброго генерала: «Дружно грянем про Слепцова, / Память храброго почтим / И минуты наслажденья / Хоть на миг мы возвратим». Воспоминания складываются из биографических деталей и отношения генерала к друзьям и врагам, характеристики его доброхотства и щедрости. Это рассказ о том, «как с ним жили и служили, веселились в добрый час; неприятелей как били и как жаловал он нас» [Ратушняк 2001: 43, 41, 45].

Песни о гибели 36-летнего генерала Слепцова в сражении с чеченцами под Гехами выделяются, с одной стороны, тем, что в них сохраняются лучшие традиции исторической и военно-бытовой лирики («Ой да ты, заря ли моя…»), а с другой – книжной формой:

Из-за вала14 поразила Пуля меткая его! Наше сердце схоронила, Жизнь отнявши у него! Как же, братцы, нам не плакать, Как нам, братцы, не тужить. Отца-друга командира Кто нам может заменить?!! Мы его несли на бурках, Он уже едва дышал И, собрав последни силы, Свою волю завещал: Чтобы храбро и отважно Нам вперед, как с ним служить, Чтобы имени Слепцова Нам вовек не посрамить [Ратушняк 2001: 41].

События Кавказской войны с участием генерала Слепцова были

особенно значимыми в среде казаков, сражавшихся с горцами. Не случайно его именем была названа станица Сунженская (Слепцовская).

14 В наших записях – «из завала».

Page 54: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

106

Песни о храбром генерале вошли в сунженский, терский и кубанский казачий репертуар15и активно бытовали до конца XX века, сохраняя память об этом талантливом и благородном человеке.

Встречаются в сборниках и авторские тексты, которые дают прямую характеристику тому или иному полководцу:

Честь прадедов, атаман, Богатырь, боец лихой, Здравствуй, храбрый наш Бакланов, Разудалый ты герой. …Ты геройскими делами Славу дедов и отцов Воскресил опять меж нами Ты, казак из казаков. …Древней славы Ермаковой Над тобою блещет луч, Бьешь сноровкою Платовой Ты как сокол из-за туч…16

(РС, № 110)

Подобные песни фольклористы 1960-х годов называли «ура-патриотическими», к тому же тема русско-кавказской войны в то время была «закрытой», поэтому ни публикаций, ни исследований на эту тему долгое время почти не было. Вместе с тем фольклорные тексты содержат не только описания побед. В одном из вариантов песни «Пыль клубится по дороге» есть и ход боя, и поведение сражающихся, и характеристика врага:

Пыль клубится по дороге Темно длинной полосой, Там в Червленной по тревоге Скачет полк наш Гребенской.

Скачет, мчится, точно буря, К Гудермесу прискакал, Где Казы-мулла с ордою Десять тысяч ожидал.

Полк не дрогнул, увидавши Таку силу пред собой. Шашки вынул и помчался На бой смертный с той ордой…

Все рубились, насмерть бились Удалые гребенцы. Храбрый Волженский полковник Кричал: «Браво, молодцы!»

Орда дрогнула, бежала, 15 Имя Слепцова упоминается и в редком варианте песни «С Малки, с Терека, с Кубани», отражающем пребывание казаков в Сербии в 1876 г. в связи с освободительным движением на Балканах. Это объясняется, по-видимому, тем, что в Сербию поехали бывшие участники Кавказской войны, для которых имя генерала символизировало победу в боях с сильным и жестоким противником [Матвеев 2002: 41]. 16 Автором этого текста является донской поэт А. А. Леонов [Бацер 1984: 536].

107

Мы помчалися за ней, Но ждала нас там засада Из отважных всех людей…

Вмиг собралися чеченцы, Все отважные бойцы. Вот от них-то пострадали Тогда наши гребенцы. …17

(РС, № 63) Военно-исторические песни XVIII–XIX веков типизируют сюжетные

ситуации, связанные с подготовкой к походу, сражением, поведением казаков во время боя, смертью воина-казака или военачальника. Обоб-щаются трудности при взятии той или иной крепости, города, «завала», окопа. Прославляются храбрость, отвага, удальство казаков. В песенном фольклоре XIX века отражены Отечественная война 1812 года18, Кавказская и русско-турецкие войны [Белецкая 2006; 2004b: 33–41]. Поздние исторические песни испытывают влияние литературы, причем оно выражается не только в более четкой ритмике и книжной лексике, но и в оценке исторической обстановки и поведения самих казаков:

Кровь лилася басурманов – Нет пощады им, врагам. Вот вам, варвары, отместка За поруганных славян! Вспомним, братцы, мы про Ловчу, Как рубили турок там. Пусть же знают басурманы, Что не страшны они нам!»

(ИПТ, № 98).

Авторские песни становятся фольклорными по бытованию и пополняют устный репертуар, как, например, песня «Пойдем, братцы, за границу» (РС, № 106), автором которой был поэт и гвардейский офицер Н. С. Марин. Она посвящена событиям Отечественной войны 1812 года (точнее, заграничному походу 1813 года). Текст отличается как патриоти-ческим содержанием (упоминаются «матушка-царица» Екатерина, Суворов, Румянцев), так и несовершенством художественной формы (ИПТ, 84,133).

Исторические песни казачества, таким образом, исполняют роль устных документов, подтверждающих те или иные факты социальной (XVI–XVII вв.) или военной (XVIII–XIX вв.) истории, а также содержат оценку истории в целом. Они закрепляют нормы социального поведения, 17 Очень близкий вариант под заголовком «Смерть Волженского. Дело 19 августа 1832 года» опубликован в сборнике «Исторические песни на Тереке» (ИПТ, № 89). Немало казачьих песен посвящено и другим полководцам – И. Ф. Паскевичу, Ф. А. Круковскому (особенно у гребенцов), М. Д. Скобелеву [Матвеев 2005: 315–333, 340–344] и др. [ТВ 2007: 62–64, 71–78]. 18 О песнях Отечественной войны есть публикации общего характера, а также специально посвященные песенному творчеству казаков [Горелов 1998; Белецкая 2002].

Page 55: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

108

преимущественно мужского, определяют место казака в системе общественных отношений (атаман и казаки; герой и враги). Поведение казаков, отраженное в песнях, соответствует исторической оценке их военных действий:

И всегда и во все времена казаки своим героизмом и бесстрашием,

воинской выучкой и дисциплинированностью, взаимовыручкой и смекалкой добавляли ратную славу российскому оружию [Казаки в войнах России 1999: 4]. Персонажи устной истории, как верно отметил О. В. Матвеев,

одновременно реальны и условны, устойчиво стереотипны. Действуя в «данных реальной историей обстоятельствах, совершая поступки, не противоречащие сведениям документов», они руководствуются воинским кодексом, доминантой которого является концепция героического [Матвеев 2004: 215].

Военно-бытовые песни занимают в репертуаре гребенских, а также терских, донских, уральских казаков весьма значительное место19. Это песни «провожальные» и «походные», песни о временной побывке и о смерти на поле боя. В эту жанровую группу попадают военно-исторические песни, лишенные со временем формальных признаков конкретного историзма – указания на место или время описываемого действия.

В «провожальных» песнях, которые исполняются как мужчинами, так и женщинами, хотя это типично мужские тексты, выражается прежде всего воинская психология («За горами, братцы, нас было не видно»): «…Мы походов, братцы, не боимся, больно радуемся», но далее – «На конь сели, песенки запели, / Прослезили, братцы, да мы весь народ»20. Особенно характерна для этой группы следующая, известная во многих вариантах песня, в которой описан психологический переход от станич-ного быта к жизни походной:

Полно вам, снежочки, на талой земле лежать, Полно нам, казаченьки, горе горевать! Оставим тоску-печаль во темнаих лесах, Будем привыкать к чужой дальней стороне. Будем привыкать к чужой дальней стороне, Будем уважать чужой молодой жене. С девками-молодками полно пить-гулять, Перины-подушечки пора нам забывать21.

19 Анализ военно-бытовой лирики см. в работах Б. Н. Путилова, Е. М. Белецкой, О. В. Матвеева и др. [ПГК 1946: 37–38; Матвеев 2004: 150–174; Белецкая 2004c]. 20 Эта песня известна по дореволюционным публикациям, в записи Б. Н. Путилова [ПГК 1946], а также в записях экспедиций ЧИГПИ 1965–1966 гг. 21 Песня является одной из самых популярных на Тереке, эта запись сделана в ст. Старый Щедрин от Е. Г. Широковой, 1898 г.р., в 1965 г. [ТВ 2007: 92].

109

Вторая часть песни продолжает описание походного быта: казаки сами пекут хлеб, варят кашицу, в складчину («сложимся по денежке») покупают вино («пошлем за винцом»). После традиционных трех рюмочек (выпьем мы по первой – позавтракаем, по второй – разговоры заведем, по третьей – «с горя песню запоем») начинается «песня в песне»:

Мы поем, поем про свое житье-бытье. Казачье житье, право, лучше всего: У казака дом – черна бурочка, Жена молодая есть винтовочка, А отец наш, родитель – начальничек. Ходя поедим, стоя выспимся; Вспомню про жану, на винтовку погляжу, Чтоб она была чисто смазанная, Вдруг тревогою, чтоб готова была, Во секрет садиться, чтоб заряжена была.

[ТВ 2007: 90] По сравнению с известной солдатской песней «Солдатушки, браво,

ребятушки» казачий сюжет ближе к реальному быту и вполне может использоваться как этнографический источник [Чекменев 2004]. Описание походного быта в лагерях середины XIX сохранилось в песне сунженских казаков про Слепцова:

Мы стояли на горе, На зеленой на траве. Припев: Ей, ей, молодцы,

Храбры мы сунженцы! Мы стояли возле будки, К нам приехал Слепцов в бурке – Вы здоровы, казачки, Стрижены головочки? Но вас богом я прошу: Не ходите вы в корчму. Вы там денежки пропьете, А в поход ни с чем пойдете! Вас отцы будут встречать, А вам нечем отвечать. – Ты, дедушка Аликуй, Нам про это не толкуй! Сухарей мы напечем, Сами в шалаши пойдем. Сухарей мы поедим, На Слепцова поглядим. – Хорошо вам рассуждать, Иль провиантских денег дать? Вы терпите до числа, Вам картошка не кисла, Поколь месяц окончу,

Page 56: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

110

Из Капкая22 получу, По сотням разочту, По станицам разошлю. А сказали: «Слепцов злой». Слепцов – батюшка родной: Он положит, станет бить – С плеч рубашечка летить, Но хоть больно он нас бьет, Да под суд не отдает. – Как же больно вас не бить, Сорванцов, вас не бранить; Добрых коней распродали, Сударушек посправляли, Порезали чепраки – Девкам шили башмаки. В Первом Сунженском полку Носят шапку на боку. Носят шапку на боку, По сту плетей во боку. По сту плетей во боку, Курят трубки табаку23.

(РС, № 41)

Казачьи песни внешнего и внутреннего быта, как видно из приведенных примеров, представляют несомненный интерес. Если исторические песни отражают героическую сторону жизни казаков, то военно-бытовая лирика передает не только особенности походной жизни, но и другое отношение к ней. Достаточно сравнить приведенную выше песню «В тихи ночи осенью казаки гуляли» и следующий текст:

Грусть, тоска, печаль, досада, Не могу ее снести. Куда служба меня отзывает, Туда должен я пойти. Должен, должен да я непременно Сказать: «Милая, прощай! Ты прощай, прощай, моя милая, Прощай, жизнь-радость моя!»24

Отражая различные сюжетные ситуации, песни в локальном

репертуаре выстраиваются в циклы, как линейно-биографические (от рождения до смерти), так и «круговые», в которых варианты сюжета или сюжетной ситуации образуют аксеологический круг (от печально-трагического до сатирически веселого). Бытовали среди гребенцов песни о смерти на поле боя, о том, как товарищи привозят домой тело казака, 22 Капкай – г. Владикавказ. 23 Текст недавно опубликован [ТВ 2007: 64–68]. Сходные взаимоотношения между казаками и генералами (Бабычем, Е. Ф. Семенкиным) отражены в кубанских песнях [Матвеев 2003: 56]. 24 Записано от Кальченко А. Т., 1900 г.р., в ст. Гребенской в 1965 г.

111

погибшего в сражении («Уж мне, матушка-сударушка, грустненко» и др.), но были и шуточные песни о возвращении со службы:

…Получили мы приказ: Полку нашему Кавказ. Получили мы другой – Полку нашему домой. Вот мы тронулись, пошли, Да на быстрый Терек перешли. – Здравствуй, Терек Гребенец, Ты родной наш отец! Здравствуй, женушка-жена! Да расскажи-ка, как жила. – Пожила я с мужиками – Прожила арбу с быками. Пожила я с казаками – Нажила арбу с быками. Иванович похвалил, Да пятьсот плетей заложил. А наутро похмелил Да еще триста доложил. – Иванович, хорошо! Хоть бы годик там еще! Хоть бы год и хоть бы два, Хоть бы года полтора!25

В приведенной песне возвращение казаков описано нейтрально,

хотя, судя по началу, песенный рассказ ведут мужчины. В другой песне, тоже шуточной, «скоморошной», рассказ о кратковременной побывке казака ведет девушка:

Люблю я казаченьку, Люблю молодого, Люблю, люблю молодого, Из полка любого.

Далее повествование продолжается, как и в предыдущей песне, нейтрально, с преобладанием диалога. Ко Степочке в гости приехал урядник. Она просит его остаться ночевать, но он ставит условие, чтобы она разбудила его «рано-рано, чтоб не рассветало, чтоб его товарищи рано не вставали, коней не седлали». Урядник, конечно же, проспал «до белого свету, до красного солнца»:

… Проспал я, урядничек, коня вороного, Коня, коня вороного, сиделице ново. На седелице попона зеленого шелку, Что зеленого шелку, Гребенского полку.

[ТВ 2007: 232–233] 25 Записано от А. Н. Пангелеевой, 1905 г.р., там же, в 1965 г.

Page 57: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

112

К песням внутреннего быта относятся не только социально маркированные тексты, специфика казачьего репертуара проявляется в отборе тех или иных сюжетов из «общерусского» фонда, в соотношении протяжных и «частых» песен, в характере мелодии и манере исполнения песен. Специфика казачества отразилась и в обрядовом фольклоре («Леску, леску, на желтом песку», «Как со вечера дождь, со полуночи мороз» и др.) Особое место в репертуаре казаков занимают баллады, не только питавшие литературу, но и питавшиеся ею. Заслуживают внимания песни, созданные на стыке фольклорной и литературной традиций, а также «оказаченные» сюжеты. Все это составляет социокультурный феномен песенного фольклора казаков.

Механизмы устной памяти – особый предмет для исследователя26, поэтому в приведенных примерах обозначены лишь некоторые приемы, способствующие запоминанию и последующему воспроизведению песен. Фольклорные тексты, как правило, стабильны, и характер вариативности вписывается в рамки фольклорной традиции. Однако есть песни, располагающие к импровизации, обусловленной структурой текста. Сочетание импровизации с традиционной основой наглядно отразилось в шуточной песне «Как у нашей Дуни». В ней обычно обыгрывались имена гостей, присутствующих на «беседе»:

Как у нашей Дуни Все было скотины, Каждой было имя, Дуняшенька, Дуня, Милая Авдотья! Курица Аришка, А петух Аргипка, Утка Анютка, Селезень Лазутка, Гусина Арина, А гусак Вавила, Цацарочка Валечка, Цацарин Ларечка, Кошка Хаврошка, Коток Артамошка, Сука Анука, А кобель Андрюха, Свинья Аксинья, А кабан Василя. Барашечка Машечка, А кучкар Ивашечка, Корова Алена, А бугай Ерема, Буйляка Ульяшка,

26 По этой теме существует обширная литература, особое внимание заслуживают доклады советской делегации на IX Международном съезде славистов и монографии ленинградских ученых [Гацак 1983; Путилов 1983; Чистов 1983; Еремина 1978; Мальцев 1989].

113

Буйлак Емельяшка, Верблюдиха Машка, А верблюд Асташка, Кобыла Ненила, Жеребец Гаврила. 27

[ТВ 2007: 245–246]

Процесс запоминания основан на единой структуре каждого фрагмента: название домашнего животного или птицы женского рода – женское имя, название домашнего животного или птицы мужского рода – мужское имя. В эту схему вставляются, как в раму, имена присутствующих гостей28. Вполне вероятно, что текст постепенно из импровизационного превращался в постоянный, повторяющийся без изменений при любом составе и количестве гостей, о чем свидетельствует, в частности, последняя экспедиционная запись середины 1980-х гг.

Не менее интересна композиция другой «частой» песни «Да как будем, женушка, домик наживать», построенной по принципу кумуляции, т.е. «повторения с нарастанием». Сначала муж предлагает купить в Питере курочку, потом уточку, затем гусочку, индюшку, козочку, барашка, коровку, лошадку, кошечку и, наконец, собачку. После каждой «покупки» исполняется «звукоподражательный» припев, с повторением предыдущего. Все это проговаривается в довольно быстром темпе, часто на одном дыхании. Поется только последняя фраза: «Курочка по сенюшкам Тёх-терелёх, тёх-терелёх!» Наиболее полный текст, который звучит в конце песни, приобретает следующий вид:

Да как будем, женушка Домик наживать, Поедем, разлапушка, Во Питер гулять. Купим мы, женушка, Собачку себе. А собачка "гав-гав", А кошечка "мяу-мяу", А лошадка "иго-иго", А коровка "му-му", А барашек "бе-бе", А козочка "мека-мека" А индюшка "шалды-балды", А гусочка "гаги-гаги" А уточка "шостки-плестки", А курочка по сенюшкам Тёх-терелёх, тёх-терелёх!

[ТВ 2007: 244–245]

27 В тексте встречаются местные названия домашних животных и птиц: цацарочка – цесарка, кучкар – баран, бугай – бык, буйляка, буйлак – буйволица, буйвол. 28 По словам исполнительницы, Секлетьи Фоминичны Данилиной, 1902 г.р., из ст. Гребенской, одна женщина как-то сказала: «Неужели я буду в этой песне? Если буду, то поведу всю компанию к себе в гости!» Ее имя в песню попало, и свое обещание она исполнила.

Page 58: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

114

Еще один способ организации текста в «частой» песне связан с особым видом повторения, который можно определить как повторение с изменением. На фоне неизменяющейся части текста особо выделяется новое слово. Как правило, это слово-синоним («Ой вы девицы, Вы красавицы») или слово-определитель (качественное прилагательное): «Люблю я казаченьку, / Люблю молодого» и т.д. В более ранних хороводно-игровых песнях повторяются трижды довольно крупные фрагменты, как, например, в песне «Я поеду во Китай-город гулять», при этом сочетание слов песни с двигательными действиями, иллюстри-рующими текст, помогает последующему воспроизведению («Как во городе»).

Запоминанию способствует четкий ритм и рифмованные окончания строк в «частых» песнях, а также обязательное повторение двустиший. Протяжная мелодия, соответствующая эмоциональному содержанию текста, дает возможность варьировать его, вставлять частицы («ой», «да» и др.), повторять те или иные слова или части слов. Композицию в одном случае определяет последовательность действий, в другом – цепочное построение, при котором ключевое слово предыдущей фразы, усиленное повторами, получает дальнейшее развитие в следующих строках. Такая форма исполнения располагает к импровизации.

Жанрово-стилистические изменения сюжета во времени нередко приводят к параллельному бытованию вариантов, например, «класси-ческой» и «мещанской» баллады; к вытеснению поздними версиями более ранних текстов; к замене исконно народного варианта литературным по происхождению или к возникновению так называемых народных песен-переделок.

Литературное влияние на песню проявляется в книжном характере ритмики, наличии рифмы, в изменении принципов, средств и приемов изображения действительности, в упрощении мелодии. Смешение тради-ций ведет к нарушению законов устно-поэтического творчества. Смена одной традиции, рассчитанной на устное восприятие, на другую приводит к нарушению привычных механизмов памяти, что выражается в потребности или необходимости записать песню, чтобы не забыть, или воспользоваться фольклорным сборником как песенником.

В настоящее время наблюдается процесс изменения способа сохранения культурного наследия, которое остается устным по быто-ванию, но нередко письменным по фиксации. В коллективное сознание социальной группы проникают авторские варианты его выражения, усиливается роль индивидуального.

Меняется характер воспроизведения народных песен, которые все чаще звучат не только в семейном кругу, но и на клубной сцене. Размываются границы и специфика локального репертуара, так как фольклорные коллективы обмениваются концертами, принимают участие не только в региональных фестивалях, перенимают понравившиеся им песни.

115

Наряду с этим существует и обратная тенденция к сохранению музыкальной специфики, манеры исполнения, этнографически верной одежды и т.д. Воспроизведение традиции в живом исполнении фольклорными коллективами – один из путей сохранения культурного наследия, в связи с чем нельзя не отметить деятельность мужского фольклорного коллектива «Братина», отметившего в 2005 году свое десятилетие. Восстановлению и ретрансляции традиционной песенной культуры гребенского и терского казачества способствуют аудио- и видеозаписи, перевод текста и мелодии на цифровые носители, фиксация на дисках, т.е. создание культурного фонда.

Все это в совокупности дает основание считать, что социо-культурный феномен казачества, отраженный в песенном фольклоре, не исчезнет бесследно, а сохранится в качестве культурного наследия, хотя бы опосредовано, на электронных носителях, и если не в быту, то в сценических выступлениях.

Подводя итоги, необходимо отметить следующее: 1) Песенный репертуар казачества представляет собой устную форму

социокультурной памяти особой этнической группы русского населения, спецификой которого является военизированный быт, основными функциями – защита государства, охрана приграничных территорий.

2) В исторических и военно-бытовых песнях отражены события социальной значимости (сражения, герои, социальные взаимоотношения), в изображении которых сочетается типология самосознания, стереотипы восприятия действительности с исторической конкретностью.

3) Песенный репертуар казаков является универсальной картиной мира, многообразие которой передается не только социально маркиро-ванными текстами, мужскими и женскими, но и вариантами общерусских сюжетов, сохраненными в устной памяти казаков.

Источники

1. ИПТ 1948 – Исторические песни на Тереке / Подгот. текстов, статья и примеч. Б. Н. Путилова. Грозный, 1948.

2. ПГК 1946 – Песни гребенских казаков / Публ. текстов, вступ. ст. и коммент. Б. Н. Путилова. Грозный, 1946.

3. Ратушняк 2001 – В. Н. Ратушняк. Неустрашимый генерал. Краснодар, 2001. 4. РС – Рукописный песенный сборник казаков станицы Червленной конца XIX

века. 5. ТВ 2007 – Терек вспышный: Песни гребенских казаков / Сост. Е. М. Белецкая,

художник С. В. Наймушина. Грозный; Екатеринбург, 1991–2007.

Page 59: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

116

Литература

1. Бацер 1984 – Д. Бацер, Б. Рабинович. Русская народная музыка: нотографический указатель (1776–1973). В 2 ч. Ч. 2. М., 1984.

2. Белецкая 2002 – Е. М. Белецкая. Отечественная война 1812 года в народных исторических песнях // Тверская губерния в Отечественной войне 1812 года: Сб. материалов историко-краеведческой конференции (Тверь, 24 сент. 2002 года). Тверь, 2002. С. 81–84.

3. Белецкая 2004a – Е. М. Белецкая. Традиции служения Российской государственности в песенном фольклоре казачества // Алексеевские чтения / Науч. ред. О.В. Матвеев. Краснодар, 2004. С. 74–81.

4. Белецкая 2004b – Е. М. Белецкая. Казачество в народном творчестве и в русской литературе XIX века: Монография. Тверь, 2004.

5. Белецкая 2004c – Е. М. Белецкая. Мир казака в военно-бытовых песнях // Мужской сборник. Вып. 2. «Мужское» в традиционном и современном обществе. М., 2004. С. 237–246.

6. Белецкая 2006 – Е. М. Белецкая. Русско-турецкая война 1877–1878 гг. в песенном фольклоре гребенских и терских казаков // «Да кто душу положит за други своя…» (К 130-летию участия русского дворянства в освобождении православного населения Балкан от османского ига): Материалы II Международных Дворянских чтений (25–26 ноября 2006 г.). Краснодар (Екатеринодар), 2006. С. 29–35.

7. Белецкая 2007 – Е. М. Белецкая. Мой русский язык. Тверь, 2007. 8. Великая 2001 – Н. Н. Великая. Казаки Восточного Предкавказья в XVIII–XIX вв.

Ростов-на-Дону, 2001. 9. Виноградов 2000 – В. Б. Виноградов. Н. П. Слепцов – «храбрый и умный

генерал». Армавир, 2000. 10. Виноградов 2004 – В. Б. Виноградов. К поискам материальных следов

пребывания ранних гребенцов в предгорьях Чечни // Из истории и культуры линейного казачества Северного Кавказа: Материалы Четвертой международной Кубанско-Терской конференции. Краснодар; Армавир, 2004. С. 115–116.

11. Гагаев 2002 – А. А. Гагаев, П. А. Гагаев. Художественный текст как культурно-исторический феномен: Теория и практика прочтения. М., 2002.

12. Гацак 1983 – В. М. Гацак. Основы устной эпической поэтики славян // История, культура, этнография и фольклор славянских народов. М., 1983. С. 184–196.

13. Голованова 2001 – С. А. Голованова. Географический фактор в самоидентификации гребенского казачества // Вопросы северокавказской истории: Сб. научн. статей. Вып. 6. Ч.1. Армавир, 2001. С. 26–36.

14. Горелов 1998 – А. А. Горелов. Отечественная война 1812 г. и русское народное творчество // Отечественная война 1812 г. и литература XIX века / Отв. ред. В. Ю. Троицкий. М., 1998. С. 5–57.

15. Доманский 2002 – В. А. Доманский. Литература и культура: Культурологический подход к изучению словесности в школе. М., 2002.

16. Еремина 1978 – В. И. Еремина. Поэтический строй русской народной лирики. Л., 1978.

17. Живая старина 2002 – Живая старина. 2002. № 1. С. 55. 18. Заседателева 1974 – Л. Б. Заседателева. Терские казаки (середина XVI–начало

XX в.): Историко-этнографические очерки. М., 1974. 19. Казаки в войнах России 1999 – Казаки в войнах России: краткие исторические

очерки / Под общ. ред. Б. Б. Игнатьева. М., 1999. 20. Каргин 2008 – А. С. Каргин. Комплексный подход к изучению фольклора: от

полидисциплинарности к интерконтекстуальной фольклористике //

117

А. С. Каргин. Прагматика фольклористики: Сборник статей, докладов, эссе. М., 2008. С. 125–141.

21. Кондаков 1994 – И. В. Кондаков. Литература как феномен русской культуры // Филологические науки. 1994. № 4. С. 17–28.

22. Латышские дайны 1984 – Латышские дайны / Сост. Ю. Абызов. Рига, 1984. 23. Лотман 2002 – Ю. М. Лотман. Альтернативный вариант: бесписьменная

культура или культура до культуры? // Экология и жизнь. № 6. С. 10–14. 24. Мальцев 1989 – Г. И. Мальцев. Традиционные формулы русской народной

необрядовой лирики. Л., 1989. 25. Матвеев 2002 – О. В. Матвеев. Враги, союзники, соседи: Этническая картина

мира в исторических представлениях кубанских казаков. Краснодар, 2002. 26. Матвеев 2003 – Матвеев О. В. Герои и войны в исторической памяти кубанского

казачества. Краснодар, 2003. 27. Матвеев 2004 – О. В. Матвеев. Историческая картина мира кубанского

казачества: социальные аспекты воинской ментальности // Мужской сборник. Вып. 2. «Мужское» в традиционном и современном обществе. М., 2004. С. 205–215.

28. Матвеев 2005 – О. В. Матвеев. Историческая картина мира кубанского казачества (конец XVIII – начало XX в.): категории воинской ментальности. Краснодар, 2005.

29. Мякушин 1890 – Сборник уральских казачьих песен / Собр. и издал Н. Г. Мякушин. СПб., 1890.

30. Путилов 1947 – Б. Н. Путилов. Русская былина на Тереке (собирание и изучение терской казачьей поэзии, особенно эпической) // Ученые зап. Грозненского гос. пед. института. № 3. Филологическая сер. Вып. 3 / Под ред. Н. И. Пруцкова. Грозный, 1947. С. 7–46.

31. Путилов 1962 – Народные исторические песни / Вступ. ст. Б. Н. Путилова. М.; Л., 1962.

32. Путилов 1975 – Б. Н. Путилов. Типология фольклорного историзма // Типология народного эпоса. М., 1975.

33. Путилов 1983 – Б. Н. Путилов. Эпический мир и эпический язык // История, культура, этнография и фольклор славянских народов. М., 1983. С. 170–184.

34. Путилов 1994 – Б. Н. Путилов. Фольклор и народная культура. СПб., 1994. С. 50.

35. Репина 2004 – Л. П. Репина. История исторического знания / Л. П. Репина, В. В. Зверева, М. Ю. Парамонова. М., 2004.

36. Рыблова 2004 – М. А. Рыблова. Хранители казачьих кладов: к вопросу о концепции судьбы в русской народной традиции // Судьба. Интерпретация культурных кодов: 2003 / Под общ. ред. В. Ю. Михайлина. Саратов, 2004. С. 111–174.

37. Соколова 1953 – В. К. Соколова. Песни и предания о крестьянских восстаниях Разина и Пугачева // Русское народно-поэтическое творчество: Материалы для изучения общественно-политических воззрений народа. М., 1953. С. 17–56.

38. Тхамохова 2003 – И. Х. Тхамохова. Гребенские казаки как этнографическая группа // Памяти Ивана Диомидовича Попки: Из исторического прошлого и духовного наследия северокавказского казачества. Краснодар, 2003. С. 129–134.

39. Чекменев 2004 – С. А. Чекменев. Песни терских казаков как этнографический источник // Из истории и культуры линейного казачества Северного Кавказа: Материалы Четвертой международной Кубанско-Терской конференции. Краснодар; Армавир, 2004. С. 87–88.

40. Чекменев 2006 – С. А. Чекменев, В. Н. Климова. О первоначальном расселении гребенских казаков // Из истории и культуры линейного казачества Северного

Page 60: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

118

Кавказа: Материалы Пятой международной Кубанско-Терской конференции. Краснодар; Армавир, 2006. С. 127–128.

41. Чистов 1983 – К. В. Чистов. Вариативность и поэтика фольклорного текста // История, культура, этнография и фольклор славянских народов. М., 1983. С. 143–170.

42. Шмелев 2002 – А. Д. Шмелев. Русская языковая модель мира: материалы к словарю. М., 2002.

119

Inés García de la Puente

Indo-European Stucturalism Shaping the PVL

In the present paper I will reflect on one kind of Indo-European structure found in the Povest’ vremennykh let, and on the implications it might have for our understanding of the emergence and configuration of the Kievan culture.

Before I begin considering whether Indo-European ideological structures can be recognised in the Povest’ vremennykh let, I would like to give a short introduction to Indo-European comparative studies.

The Frenchman Georges Dumézil1 (1898–1986) is its most celebrated proponent. His work gave a fresh impulse to Indo-European comparativism, which, by the beginning of the 20th century, seemed to have reached a dead end. While Dumézil used the framework provided by Indo-European linguistics, his focus was on culture and ideology rather than on language. By methodically analysing various Indo-European traditions, Dumézil inferred a tripartite model, which repeats itself again and again in Indo-European cultures. The tripartite model consists of a hierarchically organized set of three functions. In Dumézilian terms, a function is a zone or compartment within the ideology. Therefore the functions are reflected in different manifestations of Indo-European cultures, such as in rituals, pantheons, narratives or, in extreme cases like India, in social stratification. Roughly speaking, the first function (F1, for short) relates to the sacred and to sovereignty, the second function to physical force and war, and the third to abundance and fecundity.

Dumézil’s theories have been revised and, in my opinion, successfully modified by an English scholar, Nick Allen. Allen’s proposal expands Dumézil’s tripartite framework by adding a fourth function that relates to what is other, outside or beyond the three Dumézilian functions. By ‘other’, Allen means “not merely ‘extra or additional’, but qualitatively different, as for instance the Other World is different from this world or as foreigners are ‘alien’, with all the connotations of what is strange and ungraspable”2. Similarly, under the notion of what is ‘beyond’, he includes “not only what lies beyond some spatial boundary (‘beyond the pale’), but also what is transcendent, or located ‘on a separate analytical level’”3. Allen’s fourth function has two aspects, one valued positively, the other negatively4. The notion of positive and negative value can cover a variety of phenomena depending on context. If we take the simplified examples of a king and a slave, the king represents the society as totality, and is positively valued in the same sense as a whole relative to its parts. On the other hand, the status of the slave in a traditional hierarchical 1 Dumézil’s bibliography is very prolific. For the present article the most significant publication is perhaps [Dumézil 1968] since it reflects on the histories of origins among various Indo-European peoples. 2 [Allen 1991: 144]. 3 Ibid. 4 See, among other of his articles, [Allen 2007].

Page 61: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

120

society is so devalued that he is a barely part of society, and he represents therefore the negatively valued aspect of F4.

Having looked briefly at Dumézil’s and Allen’s theories, I would like now to shift focus to the Povest’ vremennykh let (hereafter shortened as PVL5). The PVL was compiled in Kiev at the beginning of the 12th century. Its sources have been studied by numerous scholars6, so we know that, apart from different written sources, oral narratives were also included in the corpus of the PVL. Such narratives came to the ears of the compilers from the mouths of noblemen of the princely milieu, of the druzhina and of the ethnically diverse peoples who inhabited Rus’ territories7. I will not stop now to discuss the exact origins of the oral narratives inserted in the PVL, since the only fact of relevance for this paper is their original orality, and not the kind of source they come from.

If we take into consideration narratives such as the one concerning Igor’s death and the subsequent revenges of Ol’ga on the Derevlyans, or if we consider as a group the first seven princes of Kiev (until Vladimir Svyatoslavich), we might observe that a pentadic structure seems to emerge from the structural analysis of the legends and of the princes’ list. It lies beyond the reach of this paper to analyse in detail those passages, which is something we have done elsewhere8. However, I will try to throw some light on them in a few paragraphs.

Case 1: Ol’ga’s revenges

Let us start by looking at the legend of the revenges of Ol’ga, which are inserted under the years 945 AD (6453 according to the PVL chronology) and 946 AD (6454). I have argued elsewhere9 that the revenges can be studied as two different motifs: on the one hand, the three revenges on the envoys of the Derevlyans, and on the other hand, the revenge on the city of Korosten’. Nevertheless, the narratives can be studied as a whole as well, as Nick Allen has pointed out10.

This would mean considering the episode as starting with the killing of Igor’ by the Derevlyans. This murder is an act that can easily be related to the 5 For the latest edition of the PVL, see [Ostrowski-Birnbaum-Lunt 2003]. 6 There are hundreds of works devoted to the PVL and its genesis. To mention three of them, see [Gippius 2006], [Likhachev 1950] and [Shakhmatov 1940]. The first two focus not only on the sources of the PVL, but on many other aspects as well, many of them relevant for understanding the process of compilation of the chronicle. 7 On the origins and formation of Rus’, see [Franklin, Shepard 1996]. For a brief but useful reflection on the ‘slavicism’ of the folklore and oral materials in Rus’ literature, see [Kostjukhin 2004: 561]. 8 On Ol’ga’s revenges see [García de la Puente 2005: 255–272] and on the first princes and Vladimir see [García de la Puente 2005: 225–254]. 9 [García de la Puente 2005: 255–272]. For a study by the same author of the first three revenges as a threefold Indo-European pattern see the power point presentation made at the Mid-Atlantic Slavic Pre-Conference in March 2007 available at http://clover.slavic.pitt.edu/~djb/masc-pvl/GARCIAOlgaI Epunishment2.pdf or follow the link at http://clover.slavic.pitt.edu/~djb/masc-pvl/masc-pvl.html 10 Personal e-mail in autumn 2005.

121

fourth function in its negative manifestation, since the Derevlyans are a clan that resist the control from the Kievan princes, that is, they are hostile and alien to the Kievan state. Furthermore, the Derevlyans kill a Rus’ prince, a crime that the Kievans disapproved of. The killing of Igor’ can therefore be interpreted as an act related to F4-. Next come Olga’s three revenges on the emissaries sent by the Derevlyans, which, as I have shown elsewhere11, conform to a core of F3, F1 and F2, since the description of the three kinds of deaths that Ol’ga inflicts on the three groups of Derevlyans follow a common pattern and are structurally homogeneous. Afterwards, inserted under the next year but immediately following the previous three revenges, the fourth revenge is inserted. This revenge is directed against the city of Korosten’ and birds are used to set the city on fire. Using blazing animals to burn a besieged city has obvious connections to Scandinavian legends, and as Stender-Petersen [1934] puts it, all of them – the Scandinavian and the Kievan versions – may ultimately derive from an Eastern motif. However, within the whole episode formed by the revenges of Ol’ga, it can be seen as an act representing the F4+ that frames and closes the episode. It relates to the positively valued F4, since the killings are now justified by the Kievan ethics and committed by the heroine of the legend, Ol’ga. As a result, the structure that emerges from Ol’ga’s revenges presents the following pattern:

the Derevlyans kill Igor’

1st revenge burying alive

2nd revenge burning in the bannaja

3rd revenge massacre

4th revenge destruction

of Korosten’ F4- F3 F1 F2 F4+

Case 2: the first princes

The other part of the PVL I mentioned above are the first Rus’ princes until Vladimir the Saint. I will very briefly describe the most prominent traits of each of them.

Ryurik is the first of the Rus’ princes, and his reign is the most vague to us. He is a princely figure who comes from beyond the sea, a foreigner whose personality was unknown to the compilers. The vagueness and remoteness linked to his reign seem to relate him, in spite of his princely status, to the F4-.

Oleg is one of the most appealing characters that appear in the PVL. He is nicknamed in Old Russian däobb (the seer, the prophet, the foreteller). Not only are his life and deeds presented as full of magic, but his death is related to sorcerers and premonition. Therefore, he represents the F1 – that is, the function related to magic and to the sacred.

Igor’ and his son Svyatoslav are two warrior figures that relate to F2. The main occupation of these two princes is to wage war. Igor’ represents the brutal 11 See footnote 9.

Page 62: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

122

warrior12, Svyatoslav the sensible warrior, which are two kinds of F2 figures attested in other Indo-European cultures.

During his reign Yaropolk Svyatoslavich accumulates a series of circumstances that link him to the F3 inverted: he is deprived of two women, famine reigns in Rodnya during his stay in that city. Sex, and therefore fertility, food and therefore abundance are reduced or absent during his rule, which can thus be related to F3.

Oleg Svyatoslavich is a figure about whom no facts are known apart from his death in strange circumstances (which, incidentally, may be linked to other Indo-European traditions). However, due to the paucity of material, no functional classification applies to Oleg.

Vladimir the Saint is a rich and complex figure. Although definitely a historical prince, there is frequently evidence of legend in what the PVL tells about him. It goes without saying that his reign covers all the functions – he commits himself intensively to acts that belong under F1, F2 and F3. As such a trans-functional figure, he relates to F4+.

Thus I would suggest that the structure that results from this brief presentation is: Ryurik Oleg Igor’ Svyatoslav Yaropolk Oleg S. Vladimir

F4- F1 F2 F2 F3 ? F4+

As we see, this table results in a pentadic structure where the three canonical functions are framed by a F4- and a F4+. I insist on the fact that in general the information about the princes is poor, although in most of the cases it seems to provide enough material to classify them. The most problematic figure is that of Oleg Svyatoslavich, since too little is known about him. Therefore his name appears in the list without playing any role in the structure – or at least, no role that we can explain.

In spite of the last little imperfection, the pentadic framework appears to be the principle that orders the group of the first princes of Rus’. It is also the structure according to which a fact and its consequences – that is, the killing of Igor’ by the Derevlyans and the revenges that his widow takes on them – come about13. This leads me to suggest that the Indo-European four-function pentadic structure is productive in the PVL.

This having been said, two questions arise: 1st. Was the pentadic structure already present in the raw oral materials

before the compilers of the PVL wrote them down? 2nd. If not, was the pentadic framework consciously used by the compilers

in the process of fixing a written version of the oral materials, or rather were the

12 On the figure of the F2 brutal warrior – in particular on Bhīma in the Mahābhārata – see [Dumézil 1968: 63]. 13 At the same time, we should not forget that the story of Ol’ga’s revenges is a story set within the account of the first princes of Rus’.

123

compilers unaware of their writing according to an Indo-European pentadic pattern?

The answer to the first question would seem to be no: at least in the two cases presented in this paper, the pentadic pattern was not present as such in the oral versions of the legends previous to the PVL. Why should this be? As I have explained above, before appearing in the PVL, the first three revenges and the fourth revenge existed independently from one another. It was, therefore, in the process of being written down in the PVL when they were grouped and structured in a pentadic frame. A similar process probably happened with the characterization of the first Rus’ princes, since there is no reason to believe that, before it was fixed with ink in the PVL, any narrative cycle existed (whether oral or written) in which the seven of them formed a single sequence, let alone a sequence organised by the functions.

The answer to the second question is more complex. It is difficult – if not to say impossible – for us to know what the 11th and 12th century PVL compilers were aware or unaware of. However, the compilers’ intention or lack thereof is far less important than the presence of the Indo-European pentadic framing in their work. Its implications are crucial.

As we know, the history of the past of the Kievan state was written down around two centuries after this state had emerged. It was at the beginning of the 12th century when the Rus’ rulers realized the need for an official history of the origins of the Rus’ian land, a tale of the bygone years that would relate how Kievan Rus’ had come into being and what its fate was. Those who were entrusted with compiling the PVL had various written materials at hand, however as far as the early history of the Eastern Slavs was concerned, for the main part they only had scattered oral sources available or at the most earlier written sources based on oral tales. These sources needed to be inserted in the text in a more or less coherent way. This way seems to have been the pentadic framing.

The pentadic framing is well attested in Indo-European cultures14 and it seems to have been part of the Weltanschauung of the Indo-Europeans. As the episodes analysed above show, it had survived in the culture and in the memory of the Kievan Rus’. Thus the compilers of the PVL took advantage of it to retell the legends and narratives of the past. These were newly re-shaped according to the four-function-model, which proved successful in presenting the past to the compilers’ contemporaries and their offspring. By structuring their past within the framework of the four functions, the compilers show us not only that the ancient Indo-European pentadic frame was – even if only unconsciously – known to them, but also that in 12th century Rus’ it still had the power to shape the immediate past.

14 See for example [Allen 2006, 2000, 1996, 1987].

Page 63: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

124

Sources

1. Ostrowski-Birnbaum-Lunt 2003 – D. Ostrowski (comp. and ed.), D. J. Birnbaum (assoc. ed.), H. G. Lunt (senior cons.). The Pověst’ vremennykh lět: An Interlinear Collation and Paradosis. Cambridge, MA, 2003.

Bibliography

1. Allen 2007 – N. Allen. The shield of Achilles and Indo-European tradition // Cuadernos de Filología Clásica: Estudios Griegos e Indoeuropeos 17 (2007). P. 33–44.

2. Allen 2006 – N. Allen. Indo-European epics and comparative method: pentadic structures in Homer and the Mahābhārata // T. Osada (ed.). Proceedings of the Pre-symposium of RIHN and the 7th ESCA Harvard-Kyoto Roundtable, Kyoto: Research Institute for Humanity and Nature, 2006. P. 243–252.

3. Allen 2000 – N. Allen. CúChulainn’s Women and some Indo-European Comparisons // Emania 18 (2000). P. 57–64.

4. Allen 1996 – N. Allen. The hero’s five relationships: a Proto-Indo-European story // J. Leslie (ed.). Myth and Myth-making: continuous evolution in Indian tradition. London, 1996. P. 1–20.

5. Allen 1991 – N. Allen. Some gods of pre-Islamic Nuristan // Revue de l'histoire des religions 208(2) (1991). P. 141–168.

6. Allen 1987 – N. Allen. The ideology of the Indo-Europeans: Dumézil’s theory and the idea of a fourth function // International Journal of Moral and Social Studies 2, 1 (1987). P. 23–39.

7. Dumézil 1968 – G. Dumézil. Mythe et épopée I. L’idéologie des trois fonctions dans les épopées des peuples indo-européens. Paris, 1968.

8. Franklin, Shepard 1996 – S. Franklin and J. Shepard. The Emergence of Rus 750-1200. London; New York, 1996.

9. García de la Puente 2005 – I. García de la Puente. Perspectivas indoeuropeas en la Crónica de Néstor: análisis comparado de su contenido con el de otras tradiciones indoeuropeas. Incluye traducción al español. PhD diss. Madrid, 2005.

10. Stender-Petersen 1934 – A. Stender-Petersen. Die Varägersage als Quelle der Altrussischen Chronik. Aarus; Leipzig, 1934.

11. Gippius 2006 – А. А. Гиппиус. История и структура оригинального древнерусского текста (XI–XIV вв.): Комплексный анализ и реконструкция. Дисс. на соискание ученой степени доктора филологических наук. М., 2006.

12. Kostjukhin 2004 – Е. А. Костюхин. К проблеме взаимоотношений между фольклором и литературой в Древней Руси // ТОДРЛ 50 (2004). C. 560–562.

13. Likhachev 1950 – Д. С. Лихачев (статьи и комментарии). Повесть временных лет. Ч. II: Приложения. М.; Л., 1950. (Литературные памятники.)

14. Shakhmatov 1940 – А. А. Шахматов. Повесть временных лет и ее источники // ТОДРЛ 4 (1940). C. 9–150.

Abbreviations

PVL Povest’ vremennykh let F1 first function F2 second function F3 third function F4 fourth function F4+ fourth function positively valued F4- fourth function negatively valued

125

Никита Михайлин

Забыть нельзя запомнить: отказ от культурной памяти как подростковая поведенческая стратегия

(«Над пропастью во ржи» Дж. Д. Сэлинджера и «Благотравозелье» Ш. Макбрайда)

Целый ряд американских авторов второй половины двадцатого века

сосредотачивал свое внимание на персонаже-подростке. Такой персонаж нередко становится в их произведениях главным героем, ключевой фигурой, от лица которой, в основном, и ведется повествование. Примеров тому множество, но, пожалуй, наиболее классический – это Холден Колфилд из программного романа Дж. Д. Сэлинджера «Над пропастью во ржи». Романы о конфликтном (в некоторых случаях) или же сознательно противо-поставляющем себя тем или иным рамкам и нормам социума, «не до конца взрослом» герое сформировали в американской литературе своего рода традицию: к числу таких романов можно отнести «Травяную арфу» Трумана Капоте, «Часы без стрелок» и «Сердце – одинокий охотник» Карсон Маккаллерс, «Убить пересмешника» Харпер Ли, «Царствие Небесное силою берется» Фланнери О’Коннор. Эта традиция продолжает жить до сих пор. Так, в 2003 году Букеровской премии был удостоен роман Ди Би Си Пьера (Питера Финли) «Вернон Господи Литтл»1, и в том же году в США был опубликован дебютный роман Шона Макбрайда «Благотравозелье». Главной чертой, объединяющей эти тексты, является общая структура повествования, каковое ведется от лица все того же персонажа-подростка. В данной статье я постараюсь проследить некоторые черты данной традиции в их развитии на материале двух текстов, написанных с интервалом более чем в пятьдесят лет («Над пропастью во ржи» Дж. Д. Сэлинджера и «Благотравозелье» Ш. Макбрайда), а также проанализировать социокультурный статус такого типа персонажей в контексте социальной среды, воссозданной авторами в указанных романах.

Отправной точкой в исследовании проблемы культурной памяти являются труды французского социолога Мориса Хальбвакса (Альбваша), среди которых центральное место занимает монография «Социальные рамки памяти» [Хальбвакс 2007]. Следует, однако, заметить, что его концепция групповой памяти до сих практически не использовалась для декодирования содержания образов персонажей художественной литературы, которые, на мой взгляд, могут служить обширным полем для дальнейших исследований. Выбор подросткового персонажа в качестве предмета анализа обусловлен тем, что Хальбвакс в своих работах, с одной стороны, рассматривает в качестве особой группы поколение (то есть признает и использует групповое

1 Автор – ирландец, но роман полностью написан в американской традиции и на американском материале.

Page 64: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

126

деление общества по возрастному принципу), но, с другой стороны, не уделяет должного внимания более дробному делению на возрастные группы внутри поколения [Хальбвакс 2007: 128 et passim]. Я считаю, что данный шаг вполне обоснованно вытекает из его концепции групповой памяти и позволяет глубже понять суть и содержание вышеозначенных литературных персонажей. В этой связи в ходе анализа я буду оперировать терминологическим инструментарием, разработанным Хальбваксом и его последователями.

Вначале рассмотрим подробнее героя романа Сэлинджера. Пожалуй, главной характеристикой Холдена и одновременно основной сюжето-образующей особенностью всего нарратива является стремление этого персонажа отделиться от группы и противопоставить себя ей. Текст практи-чески полностью выполнен в технике потока сознания, и данная негативная установка героя присутствует в нем постоянно, что свидетельствует о том, насколько важно для Холдена позиционировать себя вне рамок окружающих его социально-групповых объединений. Так, в самом начале романа читатель видит героя стоящим на горе и наблюдающим издали за стадионом, где идет финальная игра с участием сборной школы Пэнси, из которой его как раз собираются выгнать:

Трибун я как следует разглядеть не мог, только слыхал, как там орут. На

нашей стороне орали во всю глотку – там собралась вся школа, кроме меня, – а на их стороне что-то вякали: у приезжей команды народу всегда маловато [Сэлинджер 1986: 13]. Персонаж находится «далеко от всех» как на «сознательном» уровне

(он намеренно не пошел на матч, и он в силу сложившихся обстоятельств уже практически не принадлежит к группе учащихся данной школы), так и на сугубо пространственном («трибун я как следует разглядеть не мог»).

Казалось бы, этому утверждению противоречит следующая чуть ниже реплика Холдена:

Не пошел я на поле и забрался на гору, так как только что вернулся из Нью-

Йорка с командой фехтовальщиков. Я капитан этой вонючей команды. Важная шишка» [Сэлинджер 1986: 13].

На первый взгляд, она указывает не только на его принадлежность к группе (в данном случае – спортивной), но также на то, что он выступает в роли ее лидера. Однако далее выясняется, что и здесь он изгой:

Только состязание не состоялось. Я забыл шпаги, и костюмы, и вообще всю

эту петрушку в вагоне метро <…> Словом, вернулись мы в Пэнси не к обеду, а уже в половине третьего. Ребята бойкотировали меня всю дорогу. Даже смешно [Там же].

127

Характерно, что герой, при всей ироничности тона, все же стремится найти себе оправдание: «Но я не совсем виноват. Приходилось все время вставать, смотреть на план, где нам выходить» (с. 13), что несколько противоречит его оценке своей собственной команды как «вонючей». Как видно из приведенного примера, герой, с одной стороны, стремится к отказу от своего места в структуре социальной группы (в данном случае, вследствие неуспеха), но, с другой, продолжает мыслить ее же категориями в рамках той же системы ценностей. С точки зрения концепции Хальбвакса, Холден пытается отвергнуть группу и связанный с ней пласт коллективной памяти, к которому он сам причастен, но невольно продолжает оперировать теми же понятиями, какими оперировал и раньше, когда полностью осознавал себя членом этой группы и не видел в том для себя никаких противоречий. Следует заметить, однако, что здесь речь идет о спортивной команде, то есть о группе, чей состав может трансформироваться в довольно короткие сроки в связи с меняющимся возрастом и предпочтениями ее членов. Для подтверждения выдвинутого тезиса о двойственном положении героя по отношению к различным социальным структурам и объединениям необхо-димо рассмотреть его позицию относительно других, более стабильных групп.

Неприятие Холденом Колфилдом социальной среды, в которую он помещен, проявляется в его иронии по отношению к частной школе, откуда его намереваются выгнать: «“С 1888 года в нашей школе выковывают смелых и благородных юношей”. Вот уж липа! Никого они там не выковывают, да и в других школах тоже» [Там же]. Его отец – юристконсульт, а значит, семья Колфилдов принадлежит к высокой социальной страте, однако сам Холден активно не желает копировать жизненную стратегию отца и, кроме того, всячески стремится показать свою неприязнь к аристократии. Иллюстрацией тому может служить рефлексия героя по поводу общества, увиденного им в баре:

Вокруг были одни подонки. Честное слово, не вру <…> Справа сидел такой

йейлский франт, в сером фланелевом костюме и в очень стильной жилетке. Все эти хлюпики из аристократических землячеств похожи друг на дружку. Отец хочет отдать меня в Йейл или в Принстон, но, клянусь, меня в эти аристократические колледжи никакими силами не заманишь, лучше умереть, честное слово [Сэлинджер 1986: 64–65]. Однако, как видно, эта негативная оценка перемежается наблюдениями

касательно «очень стильной жилетки» йейльского студента и «изумительно красивой девушки», сидевшей рядом с ним (сам Холден сидит в баре один). Итак, герой вновь пытается выдать собственный коммуникативный неуспех в рамках группы за сознательное неприятие данной группы в целом. Однако несмотря на то что он отвергает отдельные нормативные правила, функционирующие внутри группы, сам факт его принадлежности к ней остается неизменным. В данном случае показателен эпизод с соседом Холдена по комнате:

Page 65: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

128

Когда я учился в Элктон-хилле, я жил в комнате с таким Диком Слеглом, и у

него были дрянные чемоданы. Он держал их у себя под кроватью, а не на полке, чтобы никто не видел их рядом с моими чемоданами <…> Он всегда издевался над моими чемоданами. Говорил, что они слишком новые, слишком мещанские <…> Оттого я и поселился с этой тупой скотиной, со Стредлейтером. По крайней мере у него чемоданы были не хуже моих [Сэлинджер 1986: 79]. Холден остается маркированным членом социальной группы (в

данном случае критерием является уровень благосостояния семьи) и по ряду признаков легко отождествляется с ней членами других групп.

Одной из немногих коммуникативных ситуаций, где Холден Колфилд не прибегает к привычной стратегии «отторжения» является его разговор с двумя монашками в кафе:

У той, что сидела рядом со мной, была соломенная корзинка – в такие

монашки и девицы из Армии Спасения обычно собирают деньги под рождество <...> Та, что сидела рядом, вдруг уронила свою корзинку на пол, а я нагнулся и поднял. Я спросил, собирает ли она на благотворительные цели. А она говорит – нет. Просто корзинка не поместилась в чемодан, пришлось нести в руках [Сэлинджер 1986: 79]. Персонаж сталкивается с членами группы, проникновение в которую

для него невозможно, а значит в данном случае маловероятна и ситуация коммуникативного неуспеха. Далее ситуация развивается следующим обра-зом: Холден, несмотря на то, что ему прямо было сказано, что корзинка вовсе не для пожертвований, буквально навязывает монашкам десять долларов, которые те, конечно же, принимают. Получается, что он считывает ситуацию не вполне адекватно, вписывая монашек в знакомый ему контекст культурной памяти: «Всегда они стоят на углах, особенно на Пятой авеню, у больших универмагов» [Там же]. В его понимании все монашки всегда и везде занимаются сбором пожертвований, и он распространяет этот тезис (или же, другими словами, концепт культурной памяти) и на двух своих собеседниц, которые, по сути, зашли в кафе только для того, чтобы выпить по чашке кофе с тостами.

Далее выясняется, что монашки преподают литературу. Холдена удивляет, что одна из его собеседниц высокого мнения о «Ромео и Джульетте» Шекспира: «По правде говоря, мне было как-то неловко обсуждать “Ромео и Джульетту”. Ведь в этой пьесе есть много мест про любовь и всякое такое, а она как-никак была монахиня, но она сама спросила и пришлось рассказать» [Сэлинджер 1986: 80]. То, что он слышит во время разговора, противоречит тем немногим доступным ему тезисам культурной памяти, которые служат для него маркерами черного духовенства как группы. Однако симпатия героя к собеседницам продолжает расти (он даже готов заплатить по их счету). В чем же причина подобной реакции?

129

Холден, получив от партнеров по коммуникации столь большое количество информации, которая, на его взгляд, противоречила образу той группы, с которой он изначально их отождествлял, перестал воспринимать их как членов этой группы. Далее персонаж мыслит уже в рамках собственной логики: если две этих монашки не принадлежат к общей группе монашек, то они противопоставляют себя ей. При этом он не осознает, что обе его собеседницы владеют ситуацией на более высоком уровне, нежели он сам, и в данном случае просто манипулируют им с целью получения сугубо денежной выгоды, а отнюдь не отвергают ту группу, с которой себя ассоциируют. Фактически, Холден делает ложный вывод о том, что они являются такими же «изгоями», как и он сам, а потому понемногу начинает воспринимать их как членов «своей» группы.

Однако окончательно принять их он все еще не готов:

Я сказал, что мне тоже было очень приятно с ними поговорить. И я не притворялся. Но мне было бы еще приятнее с ними разговаривать, если бы я не боялся, что они каждую минуту могут спросить, католик я или нет. Католики всегда стараются выяснить католик ты или нет [Сэлинджер 1986: 81]. Холден не до конца уверен в правильности сделанных ранее выводов и

опасается того, что монашки, которые в его глазах уже практически лишились групповой маркированности, могут в любой момент вновь ее восстановить и тем самым разрушить складывающуюся в его сознании группу. Этого, однако, не происходит («…я был рад, что монахини меня не спросили, католик я или нет. Может быть, это и не помешало бы нашему разговору, но все-таки было бы иначе» [Там же]). Тем не менее, монашки, которые уже достигли цели коммуникации, прерывают ее и уходят. Холден в очередной раз остается один, но по-прежнему продолжает ложно интерпре-тировать мотивы своих недавних собеседников: «Когда они ушли, я стал жалеть, что дал им только десять долларов на благотворительность» [Сэлинджер 1986: 82; курсив мой. – Н. М.] (хотя, как следует из выше-приведенной цитаты, монашки не собирали деньги на благотворительность).

Данные примеры подтверждают сделанный выше на основе концепции Хальбвакса вывод о неполной причастности подростка к групповой памяти общества, которая может присутствовать в более или менее полном виде лишь в сознании социально взрослого индивида. Таким образом, причина асоциальности Холдена, на мой взгляд, заключается в том, что он, все еще не имея полного доступа к тем или иным пластам культурной памяти, открывает в себе способность к рефлексии по поводу той части законов существования окружающих его социальных групп, которую он уже успел осознать (в отличие от большинства сверстников, которые не стремятся анализировать постепенно раскрывающиеся перед ними новые концепты культурной памяти коллектива). Не обладая всей полнотой культурной информации, он интерпретирует те или иные случаи коммуни-кативного взаимодействия с другими индивидами и социальными группами

Page 66: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

130

(будь то ситуация с проституткой и сутенером в отеле, ссора со Стред-лейтером или же разговор с монашками в кафе) неадекватно и поверхностно. Большая часть реального содержания коммуникативных ситуаций (в первую очередь тех, в которых участвуют более, нежели он сам, причастные к групповой культурной памяти взрослые) оказывается выше уровня его понимания, и все его попытки навязать происходящему свою логику развития приводят к срыву коммуникации, вследствие чего сам Холден неизбежно выступает в роли проигравшего. Именно это, в свою очередь, и обусловливает его решение отстраниться от любых культурно-социальных групп.

Однако это отстранение является только кажущимся. Как видно из анализа эпизода с монашками, Холден, в силу собственной человеческой социальной природы, продолжает искать «своих», то есть пытается создать вокруг себя социальную группу, в рамках которой он мог бы чувствовать себя комфортно. Здесь необходимо в отдельности рассмотреть характерные особенности отношения главного героя романа к членам семьи, то есть к членам той группы, к которой он принадлежит по праву рождения. В этой связи я считаю уместным вернуться к Морису Хальбваксу, который посвящает целую главу своего труда анализу особенностей функциони-рования семьи как социальной группы [Хальбвакс 2007: 185–218]. Исследо-ватель отмечает, что каждая семья, благодаря тесному и частому контакту ее членов друг с другом, обладает уникальной коллективной памятью, совер-шенно особым семейным «духом». В создании и поддержании данного пласта семейной памяти участвуют все действительные члены семьи с опорой на тот или иной характерный для них образ мыслей, те или иные события, которые признаются в семейной группе знаковыми и значимыми, а также на коллективные воспоминания об умерших или же иным способом покинувших семью индивидов.

Рассматривая героя Сэлинджера в его взаимодействии с родственни-ками под данным углом зрения, нельзя не отметить некоторых характерных особенностей отношения Холдена к умершему младшему брату Алли и младшей сестре Фиби. Холден явно выделяет этих двоих из ряда прочих родственников. Об этом свидетельствует хотя бы то, насколько часто он обращается к ним в своих мыслях. В этом плане показателен эпизод, где герой сидит на скамейке в парке и представляет собственные похороны на основе интериоризированных чужих воспоминаний о смерти брата:

Я представил себе как миллион притворщиков явится на мои похороны. И

дед приедет из Детройта – он всегда выкрикивает названия улиц, когда с ним едешь на автобусе, – и тетки сбегутся – у меня одних теток штук пятьдесят, – и все эти мои двоюродные подонки. Толпища, ничего не скажешь. Они все прискакали, когда Алли умер, вся их свора [Сэлинджер 1986: 108]. Герой стремится обособиться от этой неприятной ему группы и не

хочет, чтобы его с ней отождествляли. Это родственники Холдена хоронят

131

его брата, но не сам Холден (его даже нет на похоронах – он лежит в больнице). Для Холдена брат остается жить, вернее, остается жить воспоминание о нем. Конечно, это не означает, что родственники, зарыв в землю тело Алли, мгновенно забудут о нем. Хальбвакс отмечает, что с исчезновением одного из членов семьи, воспоминания о нем в рамках этой семейной группы начинают с течением времени медленно трансформи-роваться «вследствие исчезновения некоторых свидетелей и провалов, образующихся в памяти оставшихся» [Хальбвакс 2007: 206]. Таким образом, Холден не приемлет в своих родственниках именно то, что они принимают участие в процедуре похорон и тем самым как бы дают старт длительному процессу трансформации памяти об умершем Алли, конечной точкой которого неизбежно будет являться забвение последнего. Герой стремится к консервации образа брата и продолжает «жить» с ним, в то время как остальные – взрослые – члены семейной группы действуют в соответствии с теми ритуалами и с той коммуникативной стратегией, которую подсказывает им их коллективная и культурная память. Фиби, будучи ребенком, также следует групповой стратегии «забывания», воспринимая ее как данность, поскольку ей не доступен уровень рефлексии Холдена. Именно поэтому, когда на ее требование, обращенное к Холдену «Назови хоть что-нибудь одно, что ты любишь!», тот говорит «Я люблю Алли», Фиби немедленно возражает ему в двух предложениях, которые, фактически, представляют из себя готовый концепт коллективной семейной памяти, определяющий норму отношения живых членов семьи к уже умершим: «Алли умер – ты всегда повторяешь одно и то же! Раз человек уже умер и попал на небо, значит, нельзя его любить по-настоящему». На это Холден возражает: «И все равно я могу его любить! Оттого, что человек умер, его нельзя перестать любить, черт побери, особенно если он был лучше всех живых, понимаешь?» [Сэлинджер 1986: 118–119].

Холден «повторяет одно и то же», то есть, вопреки правилам, действующим в рамках семейной группы, продолжает «удерживать» в ее рамках умершего человека, тогда как, по мнению Хальбвакса:

…индивид, не желающий забывать своих покойных родственников и

упрямо повторяющий их имена, довольно скоро наталкивается на общее равнодушие. Замкнувшись в своей памяти, он тщетно пытается соединять с заботами нынешнего общества заботы групп, оставленных в прошлом, – но ему недостает именно поддержки со стороны этих исчезнувших групп [Хальбвакс 2007: 207]. Именно этим, на мой взгляд, и обусловлено негативное (как в случае с

тетушками или кузенами) или практически безразличное (как в случае с отцом) отношение Холдена к большинству своих родственников.

Итак, что же заставляет героя выделять из семьи только младшую сестру и покойного брата как наиболее «близких»? По моему мнению, ключом к пониманию мотивов героя в данном случае могут служить его размышления о музее этнографии:

Page 67: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

132

Я знал эти музейные экскурсии наизусть. Фиби училась в той же начальной

школе, куда я бегал маленьким, и мы вечно ходили в этот музей <...> Любил я этот музей, честное слово [Сэлинджер 1986: 86]. Далее Холден подробно описывает всю экспозицию, которую он

неоднократно посещал со своим школьным классом. Подобная позитивная оценка не может быть связана исключительно с «информативным» качеством экспозиции: ведь герой, благодаря многократным посещениям музея в прошлом, знает ее во всех деталях, а значит, она по факту не может содержать для него ничего нового и занимательного. Герой чувствует себя в музее комфортно потому, что для него он является своеобразным «местом памяти». Здесь следует обратиться ко введенному Морисом Хальбваксом термину «локализация воспоминаний». По его мысли, индивид определяет взаимосвязь своих воспоминаний посредством локализации их в пространст-ве (то есть отождествляя их с теми или иными местами, предметами и пр.), а также посредством соотнесения их с той социальной группой, в рамках которой он эти воспоминания приобрел. Кроме того, «причина их (воспоми-наний) возникновения не в них самих, а в их соотношении с нынешними идеями и восприятиями; то есть мы исходим не из них, а из этих соотношений» [Хальбвакс 2007: 181]. Холден посещал музей много раз, и каждый раз с группой одноклассников. Соответственно, то, что он восприни-мал и запоминал здесь, в равной мере воспринималось и запоминалось и ими, и эти воспоминания становились общими для всей группы. Следовательно, для него, равно как и для его одноклассников, а также и для Фиби (которая тоже исправно ходит сюда со своим классом), музей служит местом «сотне-сения» различных пластов восприятия одного и того же материала. Холден чувствует себя здесь комфортно потому, что на определенном уровне разде-ляет и локализует воспоминания с любым из тех, кто посещает музей:

Но самое лучшее в музее было то, что там все оставалось на местах. Ничто

не двигалось. Можно было сто тысяч раз проходить, и всегда эскимос ловил рыбу и двух уже поймал, птицы всегда летели на юг, олени пили воду из ручья, и рога у них были все такие же красивые, а ноги такие же тоненькие, и эта индианка с голой грудью всегда ткала тот же самый ковер. Ничто не менялось. Менялся только ты сам [Сэлинджер 1986: 87]. Из приведенной цитаты видно, что настоящий уровень

социокультурного развития позволяет герою до определенной степени самому осознать принцип функционирования этого «места памяти». Более того, он подспудно осознает и то, что изменение восприятия, а значит, и воспоминаний напрямую связано с изменениями, происходящими внутри группы воспринимающих и запоминающих:

То ты шел в паре с кем-нибудь другим, потому что прежний твой товарищ

был болен скарлатиной. А то другая учительница вместо мисс Эглетингер

133

приводила класс в музей. Или ты утром слыхал, как отец с матерью ссорились в ванной <...> Словом, ты уже чем-то стал не тот – я не умею как следует объяснить, чем именно. А может быть, и умею, но что-то не хочется [Сэлинджер 1986: 87]. Холден Колфилд осознает суть происходящего процесса, но ему не

нравится то, к чему этот процесс привел его самого – к начальной стадии осознания механики внутригрупповых взаимодействий, законы которой диктуются теми или иными концептами коллективной культурной памяти. Исходя из собственного опыта коммуникативных неудач, он воспринимает это знание как ненужное и вредное, но вернуться в прежнее, детское, дорефлексивное состояние он, конечно, уже не способен.

Далее Холден в той же парадигме рассуждает о Фиби:

Я шел и шел и все думал, как моя сестренка ходит по субботам в тот же музей, что и я. Я подумал – вот она смотрит на то же, на что я смотрел, а сама каждый раз становится другой. От этих мыслей у меня не то чтобы окончательно испортилось настроение, но веселого в них было маловато. Лучше бы некоторые вещи не менялись. Хорошо, если б их можно было поставить в застекленную витрину и не трогать. Знаю, что так нельзя, но это-то и плохо [Там же]. Осознавая необратимость изменений, которые происходят в сознании

младшей сестры, герой все-таки желает остановить их. До тех пор пока Фиби не приобрела способности к рефлексии (такой же как у брата) или же не получила доступа к еще недоступным ему самому пластам групповой памяти, тот, будучи старше по возрасту и владея бóльшим объемом социокультурной информации, способен к адекватной и успешной коммуникации с ней, а значит, может отождествлять ее со «своей» группой. Таким образом, Холден в данном случае стремится к сохранению целостности группы, в которой он, в силу своего более обширного опыта, коммуникативно успешен.

Еще одним подтверждением этому может служить реакция Холдена на неприличные надписи на стене школы, в которой учится Фиби, а раньше учился и он сам:

Я просто взбесился от злости. Только представить себе, как Фиби и другие

малыши увидят и начнут спрашивать, что это такое, а какой-нибудь грязный мальчишка им начнет объяснять – да еще по-дурацки, – что это значит, а они начнут думать о таких вещах и расстраиваться. Я готов был убить того, кто это написал [Сэлинджер 1986: 137]. Для Холдена школа является таким же «местом памяти», как и музей

(кстати, чуть позже он увидит похабную надпись и в самом музее, и это вызовет у него точно такую же реакцию). Он опасается, что данная надпись может не только ускорить процесс расширения групповой культурной памяти учащихся здесь детей (и в первую очередь Фиби), но и вывести их на

Page 68: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

134

новый уровень оной, в рамках которого они будут ощущать себя неадекватно в силу неполной к нему причастности.

Фактически, третьим членом группы для Холдена является Алли, который умер в детстве и, следовательно, уже находится за той самой «стеклянной витриной», где «ничего не меняется». Холден сознательно и тщательно сохраняет его образ в памяти, постоянно возвращается к нему в своих мыслях. На мой взгляд, образ Алли, в силу своей неизменности в сознании героя, является для него своеобразным «якорем», благодаря которому он сохраняет связь с более счастливым в коммуникативном плане дорефлексивным периодом детства. Подтверждением этому может служить следующий символичный эпизод из текста романа:

Я шел по пятой авеню без галстука, шел и шел все дальше. И вдруг со мной

приключилась жуткая штука. Каждый раз, когда я доходил до конца квартала и переходил с тротуара на мостовую, мне вдруг начинало казаться, что я никак не смогу перейти на ту сторону. Мне казалось, что я вдруг провалюсь вниз, вниз, вниз и больше меня так и не увидят <...> И тут я стал проделывать одну штуку. Только дойду до угла, сразу начинаю разговаривать с моим братом, с Алли. Я ему говорю: «Алли, не дай мне пропасть! <...> Алли, прошу тебя!» А как только благополучно перейду на другую сторону, я ему говорю «спасибо» [Сэлинджер 1986: 135]. Я считаю, что возникший вдруг немотивированный страх героя перед

переходом на другую сторону улицы является прямым следствием его подсознательной боязни перехода во взрослое состояние с параллельным «причащением» к культурной памяти коллектива. Прибегнув к помощи Алли, образ которого, по сути, отождествляется в его сознании с образом «вечного ребенка», Холден совершает переход не ко взрослому состоянию, сопряженному с неизвестностью и возможностью коммуникативных неудач, а назад в «безопасное» детство.

Итак, выводы, сделанные в ходе анализа приведенных выше эпизодов из романа Дж. Д. Сэлинджера «Над пропастью во ржи», позволяют, на мой взгляд, определить социокультурный аспект ключевой метафоры этого текста, выраженной в самом его названии.2 Фиби спрашивает Холдена, кем тот видит себя в будущем. Профессии, которые она называет ему, его не устраивают. Если рассуждать в категориях концепции Хальбвакса, герой вместе с предлагаемыми ему видами деятельности (ученый, адвокат) отвергает связанную с ними и лежащую в их основе групповую память многих поколений индивидов, так или иначе занимавшихся и продолжающих ими заниматься. Я полагаю, что в его случае это обусловлено боязнью коммуникативного неуспеха, который, с одной стороны, следует из его неудачных попыток отрефлексировать механизмы функционирования социальных групп, а с другой – связан с его неполной причастностью к групповой памяти каждого из этих профессиональных сообществ. Герой

2 Устоявшийся русский перевод названия романа «Над пропастью во ржи» не совсем точен. “Catcher in the Rye” буквально означает «Ловец во ржи».

135

находит выход из данной, кажущейся ему тупиковой ситуации, цепляясь за придуманный им на основе неверной цитаты из Роберта Бернса образ «ловца во ржи»:

Понимаешь, я себе представил, как маленькие ребятишки играют вечером в

огромном поле, во ржи. Тысячи малышей и кругом – ни души, ни одного взрослого, кроме меня. А я стою на самом краю обрыва, над пропастью, понимаешь? И мое дело – ловить ребятишек, чтобы они не сорвались в пропасть [Сэлинджер 1986: 120]. Холден стремится «оградить» от приобретения полноценной

культурной памяти, равно как и от рефлексии по ее поводу не только Фиби, но и всех детей вообще. Далее он делает существенное уточнение: «Вот и вся моя работа. Стеречь ребят над пропастью во ржи» [Там же]. Отсюда следует, что герой стремится действовать именно таким образом не только из опасения, что дети рано или поздно приобретут такую же, как у него способность к рефлексии, которая может сделать их социальными изгоями, но по большей части вследствие боязни остаться таковым самому в том случае, если они сумеют быстрее и удачнее, чем он, усвоить концепты культурной памяти. До тех же пор пока дети остаются детьми, они все являются потенциальными членами «его» группы, поскольку его уровень «вовлеченности» в культурную память выше, чем у них, а значит, на их уровне он имеет возможность легко оперировать ей, неизменно добиваясь коммуникативного успеха.

Для завершения анализа комплекса проблем и особенностей героя Сэлинджера с социокультурной точки зрения, необходимо, на мой взгляд, обратиться к еще одному моменту его размышлений о собственном будущем:

Наконец я решил, что мне надо делать. Я решил уехать. Решил, что не

вернусь больше домой и ни в какие школы не поступлю. Решил, что повидаюсь с сестренкой, отдам ей деньги, а потом выйду на шоссе и буду голосовать, пока не уеду далеко на Запад <...> где меня никто не знает [Сэлинджер 1986: 135]. Холден разуверяется в возможности успешной для себя коммуникации

в рамках окружающих его групп (о Фиби, как об исключении, уже говорилось выше), и потому стремится переместиться в новое пространство, где его «никто не знает». Однако, как видно из его дальнейшего внутреннего монолога, он делает это отнюдь не для того, чтобы попытаться начать социализироваться в новом окружении «с чистого листа»:

Я решил сделать вот что: притвориться глухонемым. Тогда не надо будет ни

с кем заводить всякие ненужные разговоры <...> Все будут считать, что я несчастный дурачок, и оставят меня в покое [Там же].

Персонаж Сэлинджера хочет удалиться от групп, которые знают, что он вовсе не «глухонемой дурачок», дабы иметь возможность укрыться от

Page 69: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

136

возможных контактов с людьми за фальшивой ролью неполноценного члена общества. В конечном итоге он стремится обособиться от социума и пространственно:

Я буду заправлять их дурацкие машины, получать за это жалованье и потом построю себе на скопленные деньги хижину и буду там жить до конца жизни. Хижина будет стоять на опушке леса… [Там же].

Однако даже несмотря на кажущуюся «асоциальность» его

утопических планов на будущее, Холден не может полностью выйти за рамки поведенческих стратегий, предписываемых ему культурной памятью его семьи, которые и обуславливают его стремление создать собственную семейную группу:

…когда мне захочется жениться, я, может быть, встречу красивую

глухонемую девушку, и мы поженимся. Она будет жить со мной в хижине <...> Если у нас пойдут дети, мы их от всех спрячем. Купим им много книжек и сами выучим их читать и писать [Сэлинджер 1986: 135–136]. Очевидно, что данная придуманная героем жизненная стратегия

утопична от начала и до конца, однако наибольший интерес вызывает именно финальная ее часть, связанная с созданием новой семьи. Морис Хальбвакс в своем исследовании приводит два возможных, по его мнению, сценария, определяющих позицию молодой семьи по отношению к тем двум семейным группам, выходцы из которых ее формируют. Если семьи мужа и жены принадлежат к различным социальным стратам, тот из супругов, который до вступления в брак принадлежал к менее влиятельной и обеспеченной из них, вполне может забыть о той семейной группе, членом которой он являлся ранее, и полностью отождествить себя с более влиятельной социальной группой, к которой принадлежит второй. В таком случае коллективная память новой семьи начинает формироваться на основе групповых представлений и воспоминаний именно этого, более социально защищенного семейства. Возможен и другой вариант, когда социальное положение обеих семей, чьи представители создают новую семью, примерно одинаково. В этом случае коллективная память в новообразованной семейной группе будет являть собой сочетание групповых воспоминаний обеих «исходных» семей [Хальбвакс 2007: 211].

Холден в своих утопических представлениях стремится отринуть любую возможность проникновения каких бы то ни было аспектов коллективной семейной памяти: от своей семейной группы он отделяет себя пространственно, а «красивая глухонемая девушка» существует в его представлении обособленно, вне родственных связей. Кроме того, он распространяет эту установку и на гипотетическое поколение своих потомков («Если пойдут дети, мы их от всех спрячем»). Итак, герой, не получив в силу своего переходного подросткового возраста доступа ко всей необходимой культурной информации, конструирует образ собственной

137

семейной группы, которая не подпадает ни под одну из описанных выше схем и имеет принципиально фантазийный характер (даже если учесть, что ему когда-нибудь удастся осуществить свой план «побега» на Запад). Этот последний пример показателен еще и тем, что здесь герой суммирует весь свой предыдущий коммуникативный опыт, полученный им в результате взаимодействий в рамках различных социальных групп. Поскольку данный, заведомо неосуществимый проект создания героем семейной группы является прямым следствием этого суммирования, то он же и служит наиболее весомым подтверждением тезиса о том, что культурная память формируется и накапливается в сознании человека постепенно. Значит, постепенно растет и степень адекватности восприятия принципов и механики внутри- и межгруппового взаимодействия. Кроме того, для индивида, не имеющего доступа ко всем базовым пластам коллективной памяти в силу своего возраста или каких-либо иных причин, риск коммуникативной неудачи в процессе взаимодействия в рамках социокультурных правил, принятых в тех или иных социальных группах, будет значительно более высок, нежели для индивида, который уже полностью к этим пластам причастен.

Теперь обратимся к тексту романа Шона Макбрайда «Благотравозелье» и попытаемся сопоставить его героя с героем Сэлинджера в плане особенностей его коммуникативных стратегий в рамках сходных социальных групп. В первую очередь необходимо отметить тот факт, что Генри Тухи, в силу объективных причин, изначально помещен в иное, нежели Холден Колфилд, социальное окружение. Он проживает в ирландском квартале Филадельфии, а значит, является маркированным членом этой национальной группы. Кроме того, квартал в каком-то смысле представляет собой замкнутую общность: так, его родители, равно как и родители большинства его друзей и знакомых, являются уроженцами этого же квартала. Генри так или иначе знаком с большинством жителей квартала, и его объединяют с ними (пусть даже с кем-то в большей степени, а с кем-то в меньшей) общие воспоминания и представления, которые и лежат в основе коллективной памяти, объединяющей их в единую группу. Также немаловажным является и религиозное единство жителей квартала, благодаря которому каждый член этого сообщества обладает сходным набором культурных представлений и норм, предписываемых католичеством.

Помимо различий, обусловленных обстоятельствами внешней социальной среды, между героями Сэлинджера и Макбрайда существует ряд расхождений скорее личностного свойства. Генри Тухи, в отличие от Холдена Колфилда, более коммуникативен, у него есть друзья-сверстники (Бобби Джеймс, Гарри Карран, Марджи Мерфи, Грейс Макклейн). Компания друзей Генри, куда входит также его младшая сестра Сес и одного с нею возраста мальчик-инвалид Арчи О’Дрейн, который, вследствие неблагоприятной обстановки в своей собственной семье (его родители практически полностью потеряли социальную адекватность из-за автомобильной аварии, в которой погибла его старшая сестра Мэган, а сам он

Page 70: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

138

стал инвалидом), фактически становится членом семьи Тухи3. Членов данной группы отличает то, что они находятся в постоянном коммуникативном контакте друг с другом: в частности, Гарри Карран и Бобби Джеймс сопровождают героя практически везде и являются участниками или свидетелями всех без исключения перипетий сюжета. Помимо этого, они также имеют зону совместных интересов, предпочтений и воспоминаний, которая, в то же время, является для них и зоной общей коллективной памяти, маркирующей их как членов именно этой, а не какой-либо другой социальной общности. Так, все они регулярно собираются в одной и той же комнате в доме семьи Тухи, чтобы поиграть в концерт их воображаемой музыкальной группы:

Первым делом нужно раздать по жевательной сигарете каждому, кто играет

в группе. Сес достается целых две, потому что она у нас сидит на барабанах, и не слишком много поет. Грейс не достается ни одной, потому что она и без того уже курит у Сес в комнате. Завершив раздачу сигарет, я захожу в комнату Сес. Сперва заимствую у нее несколько пластинок. Затем лезу в верхний ящик ее стола за похожим на банан вибромассажером, запрятанным под кипой детских трусиков. Арчи – он у нас поет все главные партии – использует его вместо микрофона и губной гармошки.4 Здесь налицо система устоявшихся ритуалов, которой следуют все

члены группы; игровые функции четко распределены между участниками игры, и сама система игры является замкнутой и работает только для «своих». Следует, однако, заметить: несмотря на то что все члены группы принимают в этой игре одинаково активное участие и получают удовольствие от сознания причастности к ней, старшие (Генри, Гарри, Бобби Джеймс и Грейс) уже способны к рефлексии по ее поводу – в особенности Грейс, которая единственная из всех «музыкантов» курит настоящие сигареты и неоднократно напоминает Генри о том, что группа «Филобудильник» – это всего лишь игра. Тем не менее, даже Грейс продолжает участие в «репетициях», поскольку подспудно осознает, что данная практика служит поддержанию их общей групповой идентичности.

Вообще девочки, чье социальное взросление проходит в этом возрасте быстрее (за исключением Сес и Арчи, в группе всем по четырнадцать лет), вхожи в большее, нежели мальчики, число групп. Так, Грейс присоединяется к более старшим подросткам, которые идут вечером на спортплощадку, чтобы «разобраться» с группой подростков из соседнего квартала Фиштаун. В отличие от Холдена, Генри владеет контекстом ситуации и отказывается присоединиться к остальным не потому, что стремится противопоставить себя всему социуму в целом. Фактически, он противопоставляет себя им как

3 В главе «Коллективная память семьи» Хальбвакс рассматривает подобный случай взаимопроникновения групп родственников и друзей как вполне возможный [Хальбвакс 2007: 188]. 4 Здесь и далее цитаты из романа Шона Макбрайда “Green grass grace” («Благотравозелье») даются в моем переводе по авторизованной рукописи. Русский перевод романа см.: [Макбрайд 2008].

139

член группы, интересы которой расходятся с интересами чуть более старших представителей его квартала (Бурка, Крампа, Ральфа Куни и других). Однако когда он видит, что Грейс предпочитает в данном случае идентифицировать себя с группой «старших», он решает тоже появиться на площадке, но не в качестве маркированного члена данной группы, в которую он, в отличие от Грейс, не вхож, а для того, чтобы попытаться сохранить свою девушку как члена группы «друзей», в рамках которой он чувствует себя коммуникативно успешным. В этом стремлении к «консервации» внутригрупповых отношений он, безусловно, близок к персонажу Сэлинджера.

Теперь уместно будет обратиться к сопоставительной характеристике семейных групп, к которым принадлежат Генри Тухи и Холден Колфилд. По своему составу семья Тухи более многочисленна, нежели семья Колфилдов. Если у Холдена помимо родителей есть одна только младшая сестра, то у Генри – двое старших братьев, младшая сестра и Арчи, которого тот воспринимает, фактически, как своего младшего брата. Таким образом, взаимоотношения членов семейной группы Тухи объективно сложнее, чем у Колфилдов.

Как уже было продемонстрировано выше, социокультурная неадекватность Холдена Колфилда связана, помимо прочего, с присущей ему боязнью коммуникативных неудач и с нежеланием исключать из своей группы умершего брата. Интересно, что сходные проблемы характерны и для членов семьи Тухи, однако контекст здесь несколько другой.

Частые коммуникативные неудачи характерны для старшего брата Фрэнни:

Фрэнни <...> родился 25 декабря 1960 года ровно девять месяцев спустя

после первого свидания Фрэнсиса Младшего с Сесилией. В школе был круглым троечником, разносил воду спортсменам и ни разу и рядом с телкой не стоял, за исключением тех случаев, когда какую-нибудь из них бросал бойфрэнд покруче и ей нужна была жилетка, куда высморкаться. Два важнейших триумфа у него в жизни – это успешная сдача экзамена на должность почтальона и в целом заслуженная роль любящего сына в семье. В остальном же он, по меткому выражению Джеймси, полное угробище. Конечно, Фрэнни представляет собой иной, нежели Холден, тип

личности (в частности, последний вряд ли мог бы претендовать на «роль любящего сына», кроме того, у героя Сэлинджера была девушка), однако ключевым моментом сходства между двумя персонажами является именно их коммуникативная неуспешность. Помимо этого, их также объединяет неадекватность восприятия ситуаций, возникающих вследствие взаимо-действия окружающих их социальных групп. У Холдена это обусловлено неполноценным набором групповых социокультурных представлений, что прежде всего связано с возрастом персонажа. Что касается Фрэнни, то у него этот набор тоже неполноценен, однако скорее не в силу возраста (ему 24

Page 71: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

140

года), а вследствие большого числа успевших развиться у него личностных комплексов5.

Средний брат, Стивен, потерял девушку, на которой собирался жениться, в той же автомобильной аварии, в результате которой Арчи лишился способности ходить. Подобно Холдену, он не желает адаптиро-ваться к этой потере, в результате чего у него происходит постоянный срыв коммуникации во взаимодействии с членами семейной группы. Наиболее резко это проявляется в случае с отцом, который регулярно бьет его за то, что он пьет и не ходит на работу. Даже наиболее лояльный старший брат Фрэнк говорит ему:

У тебя и так дерьмовая работа, а ты и на нее-то не ходишь. Ты слишком много пьешь и каждый день часами торчишь на кладбище. Это ненормально.

Ответ Стивена («Да иди ты на хер, ненормально <...> Там Мэган.

Потому и хожу туда»), по сути, напоминает приведенное выше яростное восклицание Холдена, обращенное к сестре, по поводу его любви к умершему брату Алли.

Данные примеры, позволяют сделать вывод о том, что Генри, благодаря тому, что у него есть двое старших братьев, находится в более выгодном, нежели Холден положении. Персонаж романа «Благотравозелье» знакомится и с проблемой боязни коммуникативных неудач, и с проблемой утраты близкого члена семейной группы (ведь для Стивена Мэган уже фактически являлась таковой) лишь опосредованно, причем причины и следствия коммуникативных неудач старших братьев для него являются очевидными в силу своей наглядности. Холден же, в отличие от Генри, с одной стороны, сталкивается с данными проблемами на личном опыте, а с другой – не имеет перед глазами примеров, подтверждающих ошибочность выбранной им стратегии взаимодействия с социальным окружением.

Степень вовлеченности Генри Тухи во внутреннюю систему отношений семейной группы выше, нежели у Холдена. Генри находится в состоянии скрытого конфликта только с отцом, из-за того, что тот бьет Стивена и изменяет его матери с другой женщиной – матерью Ральфа Куни (то есть, в его глазах, покушается на целостность семейной группы), тогда как Холден вообще готов уйти из семьи. Вследствие этого, общая установка последнего в отношении семьи (будь то семья его родителей или его утопические планы касательно создания собственной семейной группы) носит гораздо более радикально-индивидуалистический характер. Генри, напротив, отождествляет себя в первую очередь именно с семьей, а значит, в отличие от Холдена, не испытывает чувства протеста и приемлет ее коллективный «дух». Подтверждение этому легко обнаруживается в его собственной утопии о «счастливом будущем»: 5 В этом плане показателен эпизод, в котором Генри вспоминает о том, как Фрэнни, впервые в жизни решившись пригласить давно нравившуюся ему девушку на свидание, в тот же день выясняет о ее помолвке с другим.

141

…я рассказываю Сес про ферму, устроившуюся между гумном и силосной ямой. Там нет засаженных газонной травой скатов, никаких тебе статуй святых, которые нужно было бы обходить на цыпочках, и можно сидеть, прислонившись к дереву, с которого падают зрелые персики. И куда ни глянь – кругом зеленая трава. Там нет остервеневших теток, выбрасывающих из окна мужнину одежду, нет битого стекла, нет семейных драк из-за денег и никого не избивают на спортплощадке. Мама с папой снова любят друг друга, и Стивен, наверное, тоже живет счастливо с какой-нибудь деревенской девчонкой в сто раз лучше, чем Мэган. Из соседей только сверчки да плодовые мушки. Вместо банок с бутылками, земля усеяна анемонами и одуванчиками. Миллионы долларов от продаж мультиплатинового альбома лежат в банке и приносят проценты. Грейс любит Генри. Сес любит Арчи. Фрэнсис любит Сесилию. Парки там – это настоящие парки, а не просто обнесенные рабицей баскетбольные площадки, которые только называются парками. Там нет Гвен Флэггарт, равно как и других злых собак. Только коровы, которые дают молоко.

В отличие от Холдена Генри не стремится обособиться от группы

своих родственников, напротив, он мечтает о том, чтобы каждый член этой группы жил на одном с ним пространстве (на ферме) и чувствовал себя комфортно и счастливо. Однако в остальном утопически-идиллические измышления Генри схожи с аналогичными мечтаниями героя романа Сэлинджера. Персонаж хочет выделить из окружающего его социума группу «своих» (которая, в данном случае, ограничивается семейной группой) и в ее составе обособиться от всего остального общества.

В общем и в целом, герой Макбрайда выстраивает именно такой образ «счастливого будущего» по тем же причинам, что и персонаж Сэлинджера. Большую часть описанного в романе промежутка времени Генри занимается подготовкой своего выступления на сцене во время праздника, на котором соберутся люди со всего квартала, то есть, фактически, все известное ему общество в полном составе. В момент кульминации он собирается сделать предложение Грейс и подарить ей то самое обручальное кольцо, которое Стивен так и не успел вручить Мэган. Генри полагает, что данное несложное символическое действо позволит нормализовать обстановку внутри семейной группы и восстановить ее целостность. Однако на деле ситуация складывается совершенно иначе. Грейс отказывает Генри, причем ее реплика «Мы же дети, Генри <...> Мы все еще дети» является практически прямой цитатой из эпизода романа Сэлинджера, где Салли отказывается уезжать с Холденом на Запад со словами «…мы с тобой, в сущности, еще дети <...> И вообще все это такие фантазии, что и говорить не…» [Сэлинджер 1986: 94].

Пока Генри стоит на сцене, у него на глазах происходит драка между членами семейства Тухи и Куни из-за открывшегося факта измены. Заканчивается все тем, что Стивен, получив случайный удар от собственной матери, выбегает на улицу, где в него стреляет Ральф, который уже давно обещал его убить, дабы отомстить за унижения, нанесенные ему семейством Тухи в лице Френсиса Младшего, который вступил в связь с его матерью, и самого Стивена, который издевался над ним самим на спортплощадке. Генри, несмотря на тщательную подготовку выступления, не способен

Page 72: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

142

контролировать ситуацию, которая развивается по законам, которые он не может до конца предугадать в силу все тех же пробелов в знании механики социальных взаимодействий внутри «взрослых» групп из-за обусловленной возрастом неполной причастности к необходимым концептам и установкам коллективной памяти. Именно поэтому разработанная им стратегия действий, как и стратегия Холдена заведомо обречена не достигнуть той цели, ради которой она создавалась.

Итак, сопоставляя Генри Тухи и Холдена Колфилда с точки зрения особенностей их внутри- и межгрупповых социальных взаимодействий можно сделать вывод о том, что персонаж Макбрайда, в целом, более коммуникативно успешен в силу ряда объективных (принадлежность к религиозно-национальной общине, большее число членов семьи) и субъективных причин. В последнем случае главным фактором служит его большая степень интегрированности в целый ряд различных социо-культурных групп и, как следствие, причастность героя к более широким слоям коллективной и культурной памяти. В то же время Холдена отличает способность к рефлексии, выработавшаяся у него вследствие более частых (чем у Генри) коммуникативных неудач. Тем не менее, оба героя, бесспорно, сталкиваются со сходным комплексом проблем, связанным с переходным в возрастном и социокультурном плане периодом, который они переживают. Помимо этого для героев характерен и общий вектор направления мышления в их стремлении эти проблемы преодолеть.

На основании всего вышесказанного я считаю возможным заметить, что проблематика социальной неадекватности подростков, причины которой кроются в их неполном владении узловыми концептами культурно обусловленной групповой коммуникации, содержащимися в культурной памяти коллектива, продолжает сохранять свою актуальность в амери-канской литературе, несмотря на заметное усиление взаимной интеграции социальных страт в современном обществе.

Источники

1. McBride 2003 – S. McBride. Green grass grace. New York, 2003. 2. Макбрайд 2008 – Шон Макбрайд. Благотравозелье // Иностранная литература,

2008, № 3, 4. (Сдано в печать). 3. Сэлинджер 1986 – Дж. Д. Сэлинджер. Над пропастью во ржи. Львов, 1986.

Литература

1. Ассман 2004 – Ян Ассман. Культурная память: письмо, память о прошлом и политическая идентичность в высоких культурах древности. Москва, 2004.

2. Подросток на перекрестке эпох 1997 – Подросток на перекрестке эпох. Под ред. С.В. Кривцовой. Москва, 1997.

3. Хальбвакс 2007 – Морис Хальбвакс. Социальные рамки памяти. Москва, 2007.

143

ПРИЛОЖЕНИЕ

Вадим Михайлин

Потомок русских крестьян в стихии постсоветского рынка1 В том, что русский рынок 1990-х – 2000-х годов по сути своей (да во

многом и по форме) мало напоминает классические образцы свободной рыночной экономики – те, по которым учат незамысловатую публику на бизнес-семинарах обладатели «дипломов европейского образца», – никого убеждать не нужно. То, что здешний потребитель, производитель, инвестор, работодатель, наемный работник, правительственный чиновник – короче говоря, все или почти все акторы этого рынка ведут себя не так, как им положено себя вести для того, чтобы рынок функционировал «нормально», прямо вытекает из первого утверждения. И его же обуславливает. Все – или почти все – участники процесса согласны, что «с этим нужно что-то делать» – и многие делают, каждый на свой лад. Но число тех, кто живет в этой стране и по-прежнему ведет себя «неправильно», гораздо больше числа тех, кто пытается играть по правилам. Тем более что представления о правилах игры весьма разнятся между собой. В итоге все возвращается на круги своя – и пока на уровне государственных и бизнес-элит идут жаркие дискуссии о том, какие правила правильнее прочих, большая часть населения продолжает упорно шагать не в ногу. И до тех пор, пока мы не поймем, почему это так, говорить о «глубоких структурных изменениях в народном хозяйстве» можно будет только перед телекамерой первого канала – да и то в сослагательном наклонении.

Я не экономист, не социолог и – боже упаси – не политолог. И не собираюсь лезть не в свое дело, и уж тем более не собираюсь открывать Америк в области того, «как нам реорганизовать Россию». Желающих и без меня достаточно. Но что я могу сделать в качестве антрополога – так это привлечь внимание специалистов в других, куда более востребованных областях знания к некоторым обстоятельствам, которые, как это ни прискорбно, до сих пор тихой сапой определяют основные черты здешнего уклада жизни, – и показать, откуда они взялись. Поскольку дело, как мне кажется, даже не в том, что врач лечит не те симптомы – а в том, что врача, собственно, никто не вызывал.

Население наших нынешних городов в подавляющем большинстве составляют потомки русских крестьян, так или иначе переселившихся из своих деревень в города на протяжении двадцатого века. Если перед Первой мировой войной в российских городах проживало чуть более 15% населения страны и более 80% – в деревне, то к началу нового тысячелетия ситуация фактически поменялась на противоположную. Откуда взялись все эти 1 Данный материал впервые был опубликован в журнале «Бизнес-ключ» (январь–февраль 2007, с. 48–51).

Page 73: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

144

горожане? Вопрос риторический: из деревни, откуда же еще. А если учесть активный процесс вымывания – и выбивания – коренных горожан в 1910–1930 годы, то картина станет еще более жесткой, и придется прийти к выводу, что потомки коренных горожан в нынешнем российском городе едва ли составляют 5% населения. И для того чтобы понять, как в массе своей ведет себя современный российский человек в достаточно специфических условиях современного российского рынка, нам нужно будет прежде всего понять, как вел бы себя в этих условиях русский крестьянин2 – причем не просто крестьянин, а крестьянин, оторванный от земли и вырванный из привычного культурного и социального уклада. Поведенческие навыки, вырабатывавшиеся в крестьянской среде десятками поколений подряд, не исчезают бесследно за одно, два или даже три поколения, проведенных потомками бывших крестьян в городе. Тем более если этот город в массе своей населен такими же потомками бывших крестьян.

Несколько предварительных замечаний относительно дальнейшего текста. Во-первых, я с самого начала – и принципиально – отказываюсь рассматривать русского крестьянина как носителя «коллективного» или «общинного» сознания, неведомой мне (и историческим источникам) «русской соборности» и прочих кабинетных придумок, коими умствующая русская интеллигенция, начитавшись немецких книжек, тешила себя в середине XIX века и продолжает тешить до сей поры – правда, уже не читая немецких книжек за преимущественным не владением языками. Русский крестьянин всегда был индивидуалистом и крайне подозрительно относился к любым попыткам загнать его в общее стадо – притом, что государственные и культурные российские элиты с единодушием, удивительным для пестрой компании из Екатерины II и товарища Сталина, господ Герцена и Хомякова, графа П. Д. Киселева и философа Соловьева, всеми силами заталкивали его именно туда3. До конца XVI – начала XVII века подавляющее большинство русских крестьян предпочитало селиться не мифическими «общинами», а хуторами по одному, по два двора, да и в более поздние эпохи преобладающим типом деревни были поселения с количеством дворов от пяти до десяти4. Укрупнение поселений, введение практики «круговой поруки», при которой «все отвечают за всех», а также прочих «общинных» радостей осуществлялось стараниями военизированных элит, кровно заинте-ресованных в тотальной проницаемости и подконтрольности крестьянского мира. «Община» была частью политики по установлению и укреплению – 2 Сразу хочу оговориться, что речь пойдет именно о русском крестьянине. Прекрасно отдавая себе отчет в том, что современные российские города населены потомками селян не только русских, но и татарских, чувашских, грузинских, армянских, аварских – а в последнее время еще и вьетнамских, китайских и т.д., – я все же буду отталкиваться от русского крестьянина, как представителя наиболее многочисленной социальной страты дореволюционной Российской империи. Специалисты по культурным особенностям других этнических групп при желании всегда могут внести свои коррективы. 3 Подробнее об этом см. очень дельную статью Александра Горянина «Мифическая община и реальная собственность» [Горянин 2006]. 4 См. об этом: [Дегтярев 1980].

145

сверху! – крепостного права, стратегической идеологемой, которая сохранила свою действенность и в советском, колхозно-совхозном «издании» все того же крепостного права.

Во-вторых, я сразу хотел бы обозначить принципиальную – для меня – двусмысленность и неясность таких понятий, как «русская культура», «российское общество» и т.д. – применительно к реалиям, относящимся к периоду примерно до середины ХХ века, то есть до того времени, когда большая часть российского населения переселилась в города. В традиционном употреблении они практически без исключения имеют в виду образованное городское население (или – как в случае с поместным дворянством – население, активно ориентированное на городские центры) и присущие этому населению культурные, социальные, политические, эконо-мические и т.д. практики. Применительно к XIX веку речь идет примерно о восьми – десяти процентах всего населения страны. То есть о ничтожном меньшинстве: притом, что культура подавляющего большинства населения с точки зрения этой, «культурной» верхушки айсберга, представляла предмет скорее этнографического интереса – аналогичного интересу английских или французских колонизаторов к культурам индийским, арабским, афри-канским, индокитайским, полинезийским и т.д. Если при этом славяно-фильствующий барин умиляется «народным духом», а его недоучившийся в Казанском университете внук «идет в народ», то это ни в коей мере не означает действительного взаимопроникновения двух разных культур. Отдельных английских и французских бар тоже умиляла простота и естественность туземных нравов и привлекала заложенная в них «вековая мудрость». А их недоучившиеся в Оксфорде или Сорбонне внуки отправляя-лись паломниками в Мекку или – на ПМЖ на Таити, писать картины. Какой из этого следует вывод? А такой. Когда современный российский горожанин принимается говорить о Великой русской культуре и об исторических традициях российского общества, он, как правило, говорит о чужой культуре и чужих традициях, усвоенных им в силу того, что его недалекие предки одно-два поколения тому назад перебрались в город. Усвоенных со стороны, как усваивают чужую, но полезную информацию: потому что большая часть его природных поведенческих реакций и социальных навыков, воспитанная семьей, школой и улицей, принадлежит совсем другой культуре и совсем другой традиции. Та же культура, которой он пропитан с детства, как правило, не рефлексируется вовсе – или рефлексируется с точки зрения «упадка нынешних нравов», «тяжелого наследия» и прочих мифологем, которые, в зависимости от вкусов и политической ориентации, можно подытожить одной из двух одинаково привычных формул: либо «так и живем», либо «так жить нельзя».

Однако к делу. При всех неизбежных издержках, свойственных любой генерализации, осмелюсь заявить, что поведение русского крестьянина достаточно четко вписывается в логику так называемой «револьверной» структуры сознания, свойственной, на мой взгляд, практически всем известным архаическим культурам. Суть «револьверной» структуры созна-

Page 74: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

146

ния заключается в том, что каждая культурно маркированная территория автоматически «включает» адекватные ей формы поведения и «выключает» все остальные, с ней несовместимые. Находясь в пределах конкретной культурной зоны (скажем, «домашней», включающей в себя родную деревню или несколько стоящих рядом, «своих» деревень) индивид адекватен ей постольку, поскольку он не актуализирует иных, несовместимых с ней моделей поведения. Здесь все для него прозрачно и понятно, поскольку незнакомых людей в принципе не существует, и в каждый конкретный момент он четко знает, как должен себя вести в данной конкретной ситуации по отношению к данному конкретному человеку. Эта тотальная прозрачность и проницаемость и дает основания для того, что называется «обычным правом» и по сути своей является самым что ни на есть демократическим средством социального саморегулирования – на микроуровне. Миф о том, что крестьяне были абсолютно глухи к понятию права, – именно миф. Они напряженнейшим образом ориентировались в мельчайших тонкостях соседских и родственных отношений внутри своих узких локальных групп: тщательно следили за соблюдением неписанных, но оттого не менее действенных правил, и строго держались своеобразной социальной справедливости, основанной на сложном балансе социальных капиталов. Здесь нельзя быть агрессивным – как нельзя и допускать агрессии со стороны других членов сообщества. Бессмысленно красть у соседа: кража ни в коем случае не останется незамеченной, и проигрыш от нарушения существующих социальных связей будет куда значительней разовой выгоды от кражи. Поэтому красть нехорошо и не принято. Но – красть на «своей» земле и у своих.

А вот где-нибудь «там», за пределами знакомой, прозрачной и предсказуемой социальной среды, для крестьянина все меняется, причем меняется сразу, как только он переступает символическую границу «своей» земли. Здесь он не только может, но и должен хитрить, обманывать, быть готовым к агрессии – как со стороны чужих людей, так и к собственной, ответной или упреждающей агрессии. Здесь его всегда могут обидеть и обворовать, поскольку единственные «правильные» законы – законы принятого в родной деревне обычного права – тут не действуют просто в силу того, что люди здесь живут другие, незнакомые, их социальные капиталы для него – величина неизвестная и непредсказуемая.

Доступные нам сведения о русском крестьянине XIX века чаще всего исходят не от самого крестьянина, а от внешнего по отношению к крестьянскому образу жизни наблюдателя, и потому фиксируют отнюдь не его действительный повседневный мир, не его способ отношений с родственниками и соседями, а то, как он вел себя с людьми, которых искренне – и с достаточными на то основаниями – считал для себя чужими и опасными. Вот характерная цитата из текста, созданного в середине XVIII века: «Леность, обман, ложь, воровство будто наследственно в них положено… Господина своего обманывают притворными болезнями, старостию, скудостию, ложным воздыханием, в работе – леностию.

147

Приготовленное общими трудами – крадут, отданного для збережения прибрать, вычистить, вымазать, вымыть, высушить, починить – не хотят. Определенные в начальство, в расходах денег [и] хлеба – меры не знают. Остатков к предбудущему времени весьма не любят и, будто как нарошно, стараютца в разорение приводить. И над теми, кто к чему приставлен, чтоб верне и в свое время исправлялось – не смотрят. В плутовстве за дружбу и почести – молчат и покрывают. А на простосердечных и добрых людей нападают, теснят, гонят. Милости, показанной к ним в награждении хлебом, деньгами, одеждою, скотом, свободою, не помнят и вместо благодарности и заслуг в грубость и хитрость входят»5.

Удивительно похоже на характеристику, которую британский колониальный чиновник дал бы своим смуглым подопечным где-нибудь в Родезии или Хузестане. Просвещенный, образованный и во всех смыслах слова «культурный» человек, он искренне не понимает, почему эти люди, находящиеся на самой примитивной, с его точки зрения, стадии развития, вместо того, чтобы тянуться к свету культуры и истины, воплощенному в его скромной персоне, и с готовностью подхватывать крохи с его стола, предпочитают коснеть в невежестве и пороках. И это для него – лишнее доказательство их природной никчемности и испорченности. Он забывает об одной маленькой детали: о том, что его сюда никто не звал. Он пришел как завоеватель, принес с собой чужую культуру, чужую систему ценностей – и начал требовать, чтобы отныне все вокруг соответствовало именно его критериям, по большей части просто непонятным местному населению. Если вам кажется, что отношения русского барина и русского крестьянина носили более идиллический характер и в чем-то существенном отличались от нарисованной выше сугубо колониальной картины, – это вам только кажется6. Для русского крестьянина «барин» – то есть не только собственный помещик или управляющий государевым имением, но вообще любой человек, наделенный сторонним по отношению к деревенскому миру социальным капиталом (агроном, учитель, интендант, переписчик-статистик, земский чиновник, студент-народник и т.д.), – был однозначно чужим, а потому враждебным человеком, поскольку являл собой воплощение «злого» мира, противопоставленного прозрачному и понятному миру деревни. Вступать с подобным человеком в какие бы то ни было справедливые договорные отношения – в такие же, как с соседями по деревне – попросту бессмысленно, поскольку правила игры тебе неизвестны. И даже если тебе их объяснят, это не значит, что тебе объяснят все до конца: это маргинальная для крестьянина территория, и обман здесь – не менее законная стратегия, чем обмен. Потому и крестьянин не считает себя обязанным соблюдать какие бы то ни было правила – даже если он сам с ними согласился и поставил на бумаге вместо подписи крест: мало ли что там, в бумаге, написано. Все равно 5 НБ МГУ. Отд. редких книг и рукописей. № 279-6-90. Л. 7 об. 6 Подробнее об этом см.: [Коцонис 2006: 204–205]. Та же «колониальная» параллель ко взаимоотношениям между российскими промышленниками и рабочими (также вчерашними крестьянами) убедительно проведена в: [Rieber 1982].

Page 75: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

148

обманут – так лучше при случае обмануть самому. Тем более что обманывали постоянно. Мир «государевых указов», «правительственных распоряжений» и «постановлений съезда народных депутатов» для крестьянина ничуть не лучше обычной барской придури: сегодня одно, завтра другое. Он не видит в этих постоянно меняющихся конфигурациях внутренней логики (и, кстати, довольно часто бывает в этом прав), а потому считает себя вправе следовать навязанным ему правилам игры исключительно внешне – и нарушать их при любом удобном случае, даже если это нарушение не идет ему на пользу, а имеет чисто протестный характер.

Но почему же крестьянин сам живет в покосившейся избе, носит худую одежду и нарочито неопрятен в привычках и повадках? А почему персонаж Ярослава Гашека по имени Йозеф Швейк радостно признавался любому армейскому начальству, что он идиот? Барин или управляющий для крестьянина – ничуть не лучше татарского баскака времен Золотой орды. С бедной избы, с оборванного человека и взять нечего – это же сразу видно. А вот если сам ты будешь чист и опрятен, а изба твоя будет сиять свежим тесом на всю деревню – угадай, кого в этой деревне сделают старостой? Притом, что круговой поруки никто не отменял и что именно старосты, десятские и прочий незадачливый сельский актив будет отвечать за любую барскую дурь и за вполне законные, с его собственной точки зрения, стратегии сопротивления со стороны односельчан – кражи, недоимки, порубки, потравы, нежелание работать на барина или на государство «как следует», прямую порчу вверенного имущества и т.д. Опять же, убогий внешний вид далеко не всегда соответствует реальному благосостоянию крестьянина – как бы жалостно он ни убивался насчет того, что «нужда заела» и «продыху никакого нет». Купеческое сословие – в том числе и купцы первой гильдии, которые ворочали миллионными состояниями и к концу XIX века выходили в крупнейшие промышленники (и меценаты) страны, – по большей части «рекрутировалось» именно из крестьян. Кстати, российская государственная и культурная элита никогда об этом не забывала и купцов не любила вполне искренне: и министр внутренних дел граф Толстой в этом смысле ничуть не лучше драматурга Островского. Купец «некультурен» и опасен – и поэтому ни к культуре, ни к власти его подпускать нельзя ни в коем случае. С чего бы это богатейшие люди страны – вроде Саввы Морозова – давали деньги (и большие деньги) социалистам, которые именно эту страну и хотели разрушить: интересно, не правда ли?

Самую лютую ненависть со стороны «просвещенных слоев» всегда вызывали именно те крестьяне, которые не желали вписываться в обязательный канон крестьянской «темноты» и «убогости». Борьбу с кулачеством придумали отнюдь не большевики. Русская интеллигенция 1870–1910-х годов – во всем ее спектре, от народовольцев и агрономов до полицейских чиновников – вовсю рассуждала о кулачестве, подкулачниках, сознательных и несознательных крестьянах, бедняках и середняках, о необходимости коллективизации крестьянского хозяйства и о мироеде-

149

эксплуататоре, который сосет кровь из односельчан и стоит на пути прогресса. И почти всегда сходилась на мысли о необходимости его, мироеда, уничтожать – причем не столько экономическими, сколько административно-силовыми методами. Причем «мироед» зачастую был всего лишь перекупщиком, мелким торговцем, который, проявив разумную инициативу, скупал у односельчан молоко, возил его в город и продавал на маслобойню. Но он был – плоть от плоти тех 80 с лишним процентов населения, которых «верхние» 10 процентов хотели всеми силами уберечь от какой бы то ни было излишней самостоятельности. Он не давал себя контролировать – и потому был опасен. Так что большевики действительно ничего нового не придумали: программу будущего колхозного строительства они вынесли из тех гимназий и университетов, где их учили благомысленные русские интеллигенты. Ведь, собственно, среди большевиков первого и второго призывов и рабочих-то было раз-два и обчелся. А крестьян не было практически совсем. Это был чисто городской переворот: одна часть городской элиты воспользовалась ситуацией и уничтожила другую. И в деле «контроля над деревней» оказалась куда последовательнее своих учителей. И за 70 лет практически деревню вывела под корень, осуществив самую колоссальную российскую революцию ХХ века – революцию урбанистическую.

Русский крестьянин всегда был непоседлив. Тот способ, которым он управлялся с родной землей еще тысячу лет тому назад логичнее всего назвать полукочевым земледелием. В XV-XVI веках едва ли не самой большой проблемой русских элит была проблема «осаживания» крестьян на землю: ради чего князья, бояре и монастыри шли на то, чтобы по пять, а то и по десять лет не взымать со вновь прибывших пахарей в свою пользу вообще ничего. А те, в свою очередь, прекрасно отдавая себе отчет в том, что хлеб за брюхом не бегает, при первых же признаках взаимонепонимания с новым хозяином снимались с места и шли искать новые земли. И это – еще одна причина, по которой русский крестьянин зачастую жил в худой избе и ходил в одном-единственном армячишке на все случаи жизни. Чтобы не жалко было бросить, и чтобы легче было уйти. Все свое ношу с собой. История территориальной экспансии Российского государства – это история расселения беглых крестьян: сперва на Волгу, Дон и Донец, потом на Яик и Терек, затем – за Урал, в Сибирь, Среднюю Азию и Закавказье. И – история российских элит, пытавшихся этот поток загнать в нужные рамки и поставить под контроль. С формальной точки зрения это удалось только большевикам. Но – именно что с формальной. Лишенное всех гражданских прав, даже права на идентификацию личности (паспорт!) колхозное крестьянство всеми силами стремилось вырваться из того дикого поля, в которое стараниями большевиков превратилась бывшая русская деревня – укрупненная и согнанная, наконец, в подконтрольное властям стадо. И, отрабатывая привычную модель «откочевки в лучшие места», тем самым помогала реализовать другую большевистскую мечту – об индустриализации страны.

Page 76: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

150

Но из беглого колхозника не получается по мановению партийной волшебной палочки ни синий, ни белый городской воротничок. Живущая в бараках, вагонах и «углах» масса бывших крестьян так и не стала горожанами – даже через два поколения, когда она уже получила всеобщее среднее, а теперь уже и почти всеобщее высшее образование, когда переселилась сперва в коммуналки и хрущевки, а потом в брежневские девятиэтажки и в одно- двухэтажный пригородный самострой. Правила игры в городе для этих людей были предельно просты и сводились к нехитрой формуле: каждый за себя. Ибо на маргинальной территории только так и можно выжить – а других территорий в этой стране для бывшего крестьянина не осталось. Здесь можно сбиваться в стаи для достижения какого-то конкретного результата – но стая рассыпается, как только каждый из ее членов решит, что получил от совместной деятельности максимальную выгоду и что дальше он как-нибудь справится сам. Здесь не имеет смысла рассчитывать на долгосрочную перспективу. Здесь нет «своей» земли, и потому отношение к той территории, на которой ты в данный момент живешь, – самое «варварское», выражаясь языком благомысленной русской интеллигенции.

Впрочем, это все голая схема. А жизнь, конечно, куда разнообразнее. Индивидуальные варианты «бывшего крестьянского» сознания на практике приводят к самым разным феноменам. К бессмысленному и беспощадному труду на «шести сотках»: в ущерб собственному бюджету, здоровью и семейным отношениям – не говоря уже об элементарной прагматике с макроэкономической точки зрения. К тотальному – на грани саботажа – несоблюдению прямых служебных обязанностей (и просто непрофессиона-лизму) при тотальном же «понимании» негласно действующих правил игры. К постоянной готовности дать взятку любому должностному лицу или просто профессионалу – врачу, учителю… К повальному алкоголизму и не менее повальному воровству: а как же, с работы хоть гвоздь. Государство (вариант – «хозяин», «буржуй») не обеднеет. Этот украденный «гвоздь» может быть встроен в нежно лелеемый частный домашний быт – нелепую и почти всегда безнадежную попытку в городских условиях воссоздать смутно осязаемый на уровне коллективной памяти образ деревенского дома. А может отправиться прямиком в пункт приема чермета, дабы переплавиться в итоге в спиртосодержащую жидкость. И на человека, который не ворует и не пользуется «местом» для «прокорма», смотрят как на чудика: а зачем тогда нужно было напрягаться, дергаться, лезть выше прочих?

Привычная «мобильность» бывшего русского крестьянина сработала, как только пал железный занавес. Реальное число наших бывших соотечественников, уехавших за лучшей жизнью и подальше от родных элит, навряд ли поддается более или менее точной оценке. И если итальянцы, латиноамериканцы, китайцы, арабы, евреи и т.д. в эмиграции, как правило, держатся вместе и помогают друг другу, то среди русских действует все тот же принцип беглого крестьянина – каждый за себя. Те, кто остался и уезжать не собирается, тоже не слишком наклонны к совместной деятельности на

151

благо сообществ, более крупных, чем группа ближайших родственников и/или друзей, – идет ли речь о том, чтобы отдать долг Родине в рядах ее славных вооруженных сил, или о том, чтобы принять участие в веселой корпоративной вечеринке, задуманной для сплочения трудового коллектива в единую команду. Любая инициатива, исходящая «сверху», исходит от враждебной и агрессивной внешней среды, от которой по определению ничего хорошего ждать не приходится.

Что же делать, спросите вы – раз уж мы родились в этой стране, и раз уж сами в большинстве своем безнадежно несем в себе всяк свою потерянную деревню? Вот только за готовыми ответами – не ко мне. К политологам и специалистам по менеджменту. А если по мне – то просто делать каждому свое дело. На своей земле. И надеяться на то, что когда-нибудь эта буйная, трусливая, вороватая масса маргиналов – то есть мы с вами – все-таки привыкнет к тому, что эта земля – ее собственная. К чему отродясь не давали привыкнуть русскому крестьянину.

Литература:

1. Reiber 1982 – A. J. Rieber. Merchants and entrepreneurs in Late Imperial Russia. Chapel Hill (N.C.), 1982.

2. Дегтярев 1980 – А. Я. Дегтярев. Русская деревня в XV–XVII вв. Очерки истории сельского расселения. Л., 1980.

3. Горянин 2006 – Александр Горянин. Мифическая община и реальная собственность // Отечественные записки, 2006, № 3. с. 299–320.

4. Коцонис 2006 – Янни Коцонис. Как крестьян делали отсталыми. М., 2006.

Page 77: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

152

SUMMARIES

Anton Nesterov (Moscow)

Construction of personality and the set of “behavioral masks” in Elizabethan England

The article offers a kind of approach to the problem of personal identity in the Elizabethan age. The Elizabethan principles to constitute the self seem to be so much different from the modern ones, and the patterns of behavior could be combined in the frame of the same personality had a tendency to be absolutely unpredictable from the modern point of view. These patterns depended mostly on the situation and the codes offered by an actor to the partners, so such “crazy” behavior of Hamlet at Shakespear’s tragedy could be interpreted as a kind of ironical representation of the fashionable courtier behavior, shaped by such authorities as Castiglione and Machiavelli.

Sergei Trunev (Saratov)

Bodies and things: the identity of memory

Following the esthetic theory by N. Tshernyshevsky, the author of this essay treats bodies and things as objects whose surfaces can be marked by the traces of different “life circumstances”, e.g. inherent or acquired history. From this point of view bodies and things appear either to have intensive individual history or to lack one. The author argues that those bodies and things having abundant history are significant for the sphere of arts (or the market of antique). Bodies which lack history are represented in the sphere of consumption (or ads). Thus the set of definite strategies of interaction between bodies and things is formed, the essence of which is manipulation by the signs of experience aimed at getting the expected symbolic and socioeconomic effects.

Olga Togoeva (Moscou)

Le héros et son assistante. Le motif merveilleux et son existence historique

L’article est consacré au problème de la persistance du motif du héros et son adjoint dans les contes de fée, dans la littérature médiévale et les sources documentaires dès le Moyen Age jusqu’à l’époque moderne comme du schéma explicatif le plus simple des relations parfois difficiles d’un homme politique et son assistante (son épouse, sa maîtresse, son conseilleuse politique ou militaire).

153

Natalia Paleeva (Samara – Kazan’)

La construction du discours nationatiste russe: «les Autres» dans les années 1860–1917

L'article est consacré à l'étude de la construction de l'image de «l’Autre» (les Polonais, les Juifs) par rapport à «Nous» (les Russes) dans le discours nationaliste russe de l’époque prérévolutionnaire. On analyse les caractéristiques négatives principales des «Autres», parmi lesquelles les caractéristiques corporelles occupent une place importante.

Vadim Mikhailin (Saratov)

Re-actualization of the traditional culture codes in the “naïf” novel by N. Ostrovsky “How did the steel harden”

“How did the steel harden”, one of the pillars of the Soviet school curriculum, is analyzed here as one of the first totalitarian literary projects, where the author’s biography is moulded into a kind of examplum and contaminated with his own fictional hero’s one. A set of literary clichés, used by a naïf author, is examined for to uncover those traditional culture codes (from those specific for a revolutionary romance of the XIX th century to the archaic warrior band ones) that form his own unconscious background.

Yaroslav Kirsanov (Saratov)

Vassily Chapayev: Marginal Hero within the Context of a Normative Epoch

(“Chapayev” by D. Furmanov)

The article is devoted to the figure of Vassily Chapayev as an epic hero of newly build Stalinist mythology and an archetype of Soviet culture as a whole. Being the marginal hero within the context of political and sociocultural stability of 1930-s, Chapaev acquires some peculiar features and functions that are important for the new political elite. The approach to the problem is based on the concept of territorially determined nature of the archaic IE behaviour modes by V.Y. Mikhailin and the concept of two rotatory modes of culture (“Culture 1” and “Culture 2”) by V. Paperniy.

Page 78: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

154

Ekaterina Beletskaya (Tver’)

Song folklore as oral form of socio-cultural memory

Historical songs of Cossacks play the role of oral documents confirming some facts of social or military history. They consolidate the norms of masculine conduct, determine Cossack’s place in public relation system.

Cossacks’ song repertoire forms a whole semantic universe and reflects their specific Weltanschauung. Its multiformity is reproduced not only in the socially marked texts, masculine and feminine, but also in all-Russian plots preserved in Cossacks’ oral memory.

Инес Гарсиа де ла Пуэнте (Мадрид)

«Повесть временных лет» в контексте структуралистского подхода

к индоевропейской традиции

В данной статье автора, осуществившего в 2005 году полный перевод «Повести временных лет» на испанский язык, предпринята попытка рассмотреть ряд сюжетных эпизодов источника в свете концепции Ж. Дюмезиля и Н. Аллена и возвести их к структурным особенностям архаического индоевропейского сознания. Выделив соответствующие структурные элементы, автор задается следующими вопросами: 1) содержались ли они уже в сыром устном материале, прежде чем составители ПВЛ зафиксировали их письменно; и 2) если нет, то были ли данные структуры сознательно использованы составителями в процессе письменной фиксации устных материалов или же составители сами не отдавали себе отчета в том, что структурируют текст согласно архаическим индоевропейским шаблонам.

Nickita Mikhailin (Saratov)

Forget – remember: cultural memory refusal as the teenage behaviorial strategy

(J. D. Sallinger, “Catcher in the Rye” and Shawn McBride, “Green Grass Grace”)

The author of this article has made an attempt to analyse the working principles and mechanisms of the collective and cultural memory as they function in case with teenage characters in the American novel of the 1950-s and of the beginning of the 21st century comparatively. The analysis was mainly based on the conception of collective memory by Maurice Halbvasch. The author tried to explain the phenomenon of “collective memory refusal” typical

155

of both novels’ protagonists taken for analysis and trace their main socio-cultural motivations for that.

APPENDIX

Vadim Mikhailin (Saratov)

Descendant of Russian peasants within the chaos of post-Soviet market

The essay deals with a concept of “communal” nature of a Russian peasant’s Weltanschauung, being 1) a core of a “common knowledge” among the Russian elites when dealing with the population they try to control, and, 2) these very elites’ ideological construction aimed at re-coding the people’s traditional individualist and self-relying behaviour modes. The Bolshevik idea of kolkhoz with all its supporting vocabulary is traced down to the 1860–1880-s liberal intelligentsia ideas.

Page 79: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

156

ОБ АВТОРАХ Нестеров Антон Викторович, Москва (1966 г. р.). Переводчик с английского и норвежского языков, критик, филолог, кандидат филоло-гических наук. В его переводах публиковалась проза Малькольма Брэдбери, Артура Конан Дойла, Уильяма Батлера Йейтса, Терри Пратчетта, Эзры Паунда, Тибора Фишера, Мирчи Элиаде и др., стихи Ага Шахида Али, Луизы Глюк, Алана Дагена, Стейна Мерена, Эзры Паунда, Уолтера Рэли, Лоуренса Ферлингетти, Джона Эшбери и др. Составитель, переводчик и комментатор тома прозы Джона Донна «По ком звонит колокол» (М., 2004), автор многочисленных работ об английской культуре времен Елизаветы I, о современной русской поэзии, книги «Фортуна и лира: некоторые аспекты английской поэзии конца XVI – начала XVII вв.» Трунев Сергей Игоревич, Саратов (1973 г. р.). Закончил философское отделение Саратовского государственного университета (1997 г.). Доцент и докторант кафедры культурологии СГТУ, автор около 80 публикаций по философии, культурологии, культурной и исторической антропологии, а также литературно-критических статей (в том числе двух монографий). Постоянный участник семинара ПМАК, директор ЛИСКА. Ольга Игоревна Тогоева, Москва, (1970 г. р.). Кандидат исторических наук, старший научный сотрудник Института всеобщей истории РАН, отв. секретарь альманаха «Казус. Индивидуальное и уникальное в истории». Сфера научных интересов: история средневекового права и правовой символики; история Франции XIII–XV вв.; феномен Жанны д'Арк. Палеева Наталья Владимировна, Самара – Казань (1981 г. р.), кандидат политических наук, сотрудник Института социальных и гуманитарных знаний. Приоритетные темы научных исследований: русский дореволю-ционный и современный национализм, межэтнические конфликты. Михайлин Вадим Юрьевич, Саратов (1964 г. р.). Доктор философских наук, кандидат филологических наук, доцент кафедры зарубежной литературы и журналистики СГУ, автор более 100 научных работ по истори-ческой, социальной и культурной антропологии, истории англоязычной литературы, теории и практике перевода, переводчик, член союза российских писателей (переводы Л. Даррелла, Г. Стайн, Дж. Барта, Г. Свифта и др.). Научный директор Лаборатории исторической, социальной и культурной антропологии (ЛИСКА), руководитель открытого междисциплинарного семинара «Пространственно-магистические аспекты культуры» (ПМАК). Кирсанов Ярослав Александрович, Саратов (1984 г. р.). Закончил факультет филологии и журналистики СГУ (специальность «английский

157

язык и литература»). Магистрант кафедры культурологи и философии культуры СГТУ. Сфера интересов: англоязычная литература XX в., философия техники, культурная антропология Белецкая Екатерина Михайловна, 1946 г.р., Тверь. Кандидат филологических наук, доцент. Преподает в Тверском госуниверситете. Сфера научных интересов – песенный фольклор казачества, преимущественно гребенского и терского. Основные публикации: Казачество в народном творчестве и в русской литературе XIX века: Монография (Тверь, 2004); Терское казачество: Песенный фольклор. Фольклорная проза // Очерки традиционной культуры казачеств России. Т. 2 (Краснодар, 2005); Терек вспышный: песни гребенских казаков / Сост. Белецкая Е. М. (Грозный–Екатеринбург, 1991–2007). Инес Гарсиа де ла Пуэнте (род. в Барселоне, 1976) защитила докторскую диссертацию по славянской филологии в мадридском университете Комплутенсе в 2006 году. В последние десять лет училась и занималась исследовательской работой в Германии, Польше, России, Франции и США. В настоящее время работает по двухгодичному исследовательскому гранту в России и США. Основная область научных интересов включает в себя изучение средневековых восточнославянских летописей, дохристианских славянских верований и культурных связей в Киевской Руси. Михайлин Никита Вадимович, Саратов (1986 г. р.). Студент 5-го курса романо-германского отделения Института филологии и журналистики Саратовского госуниверситета, переводчик. Сфера научных интересов: социокультурная семантика личностных и поведенческих составляющих литературного персонажа; механизмы создания и функционирования «советско-российского мифа» в американской и европейской литературе и кинематографе и его проекция на отечественную традицию; функциони-рование устойчивых культурных кодов в исторических текстах. В его переводах публиковалась проза Ш. Макбрайда («Благотравозелье», ИЛ, 2008, № 3, 4), Р. Карвера (2007), С. Солвей (2006) и др.

Page 80: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

158

ОГЛАВЛЕНИЕ Предисловие (Е. Решетникова)……………………………………..……………3

Нестеров А. В. Конструирование личности и набор «поведенческих масок» в елизаветинской Англии………………………………………………………7

Трунев С. И. Тела и вещи: идентичность памяти………………………………………….28

Тогоева О. И. Герой и его помощница. Об историческом бытовании сказочного мотива………………………….37

Палеева Н. В. Конструирование русского националистического дискурса о «Других» в 1860–1917 гг……………………………………………………..52

Михайлин В. Ю. Ре-актуализация устойчивых культурных кодов в «наивном» романе Н. Островского «Как закалялась сталь»………….63

Кирсанов Я. А. В. И. Чапаев - маргинальный герой в контексте нормативной эпохи (на материале романа Д. Фурманова)……………….85

Белецкая Е. М. Песенный фольклор как устная форма социокультурной памяти……...97

García de la Puente I. Indo-European Stucturalism Shaping the PVL………………………………119

Михайлин Н. В. Забыть нельзя запомнить: отказ от культурной памяти как подростковая поведенческая стратегия («Над пропастью во ржи» Дж. Д. Сэлинджера и «Благотравозелье» Ш. Макбрайда)………………………………………125 ПРИЛОЖЕНИЕ Михайлин В. Ю. Потомок русских крестьян в стихии постсоветского рынка……………143

Summaries…………………………………………………………...…………..152

Об авторах…………………………………………………………………..….156

159

Научное издание

Нестеров Антон Викторович, Трунев Сергей Игоревич, Тогоева Ольга Игоревна, Палеева Наталья Владимировна,

Михайлин Вадим Юрьевич, Кирсанов Ярослав Александрович, Белецкая Екатерина Михайловна, Инес Гарсиа де ла Пуэнте,

Михайлин Никита Вадимович

КУЛЬТУРНАЯ ПАМЯТЬ ИНТЕРПРЕТАЦИЯ КУЛЬТУРНЫХ КОДОВ

2008

Издание осуществлено при поддержке издательства «Симпозиум» (Санкт-Петербург)

Составление и общая редакция В. Ю. Михайлина

Редактор Е. С. Решетникова Корректоры Д. М. Иванова, А. В. Савенкова

Дизайн обложки Я. А. Кирсанов

Формат 60х84 1/16. Бумага офсетная. Подписано в печать 03.03.2008 Гарнитура Таймс. Печать Riso.

Усл. печ. л. 10,00. Тираж 200 экз. Заказ 0091

Издательство Лаборатории исторической, социальной и культурной антропологии

410600, Саратов; Б.Казачья, 103 - 39

Отпечатано с готового оригинал-макета. 410005, Саратов; Пугачевская, 161, офис 320 27-26-93

Page 81: Культурная память. Интерпретация культурных кодов.2008

160

В издательстве Лаборатории исторической, социальной и культурной антропологии (ЛИСКА) вышли:

В серии «Труды семинара “Пространственно-магистические аспекты культуры”»: 1. Вып. 1. В. Михайлин. Русский мат как мужской обсценный код: проблема

происхождения и эволюция статуса. Саратов: ЛИСКА, 2003. 60 с.. 2. Вып. 2. В. Михайлин. Древнегреческая «игривая» культура и европейская

порнография новейшего времени. Саратов: ЛИСКА, 2004. 30 с., илл. 3. Вып. 3. В. Михайлин. Между волком и собакой: героический дискурс в ранне-

средневековой и советской культурных традициях. Саратов: ЛИСКА, 2004. 52 с. 4. Вып. 4. С. Трунев. К интерпретации культурных кодов ряда индоевропейских

культур. Саратов: ЛИСКА, 2005. 40 с. 3 5. Вып. 5. В. Михайлин. Аполлоновы лярвы: состязательный спорт в древнегреческой

и новейшей культурных традициях. Саратов: ЛИСКА, 2005. 27 с., илл. 6. Вып. 6. О. Фомичева. Женские жизненные стратегии: судьба Золушки. Саратов:

ЛИСКА, 2005. 28 с. 7. Вып. 7. В. Михайлин. Дилемма Ахилла: мужские жизненные стратегии в

гомеровском эпосе. Саратов: ЛИСКА, 2005. 42 с. 8. Вып. 8. В. Михайлин. Смерть Аякса. Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2005. 55 с., илл. 9. Вып. 9. А. Нестеров. Фортуна и лира: некоторые аспекты английской поэзии конца

XVI – начала XVII вв. (У. Шекспир, Д. Донн, Э. Спенсер, У. Рэли). Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2005. 115 с.

10. Вып. 10. Е. Решетникова. Тристан искаженный: межстатусность персонажа средневековой литературы. Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2005. 40 с.

11. Вып. 11. О. Фомичева. Смерть Олега: реконструкция предметного кода. Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2005. 42 с., илл.

12. Вып. 12. С. Трунев. Художники и экстремисты: искусство в переходный период. Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2005. 60 с.

13. Вып. 13. В. Михайлин. Дионисова борода: визуальная организация поведенческих практик в древнегреческой пиршественной культуре. Саратов, СПб.: ЛИСКА, 2006. 38 с., илл.

В ближайшее время выйдут:

1. Вып. 14. В. Михайлин. Почему врут Музы. Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2008. 40 с.

В серии «Интерпретация культурных кодов»: 1. Судьба. Интерпретация культурных кодов: 2003. Саратов: ЛИСКА; «Научная

книга», 2004. 185 с., илл. 2. Безумие и смерть. Интерпретация культурных кодов: 2004. Саратов; СПб.: ЛИСКА,

2005. 225 с., илл. 3. Миф архаический и миф гуманитарный. Интерпретация культурных кодов: 2006.

Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2006. 196 с., илл. 4. Жизнь как праздник. Интерпретация культурных кодов: 2007. Саратов; СПб.:

ЛИСКА, 2007. 154 с., илл.

В «Литературной серии»: 1. Екатерина Решетникова. Замок. Саратов; СПб.: ЛИСКА, 2008. 2. Сергей Трунев. Левое легкое. Саратов; СПб.: Лиска, 2008. Книги можно приобрести в московских магазинах «Фаланстер», «Ad Marginem»,

«Согласие», а также в саратовском магазине «Оксюморон».

161